18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Константинов – Демон за столом (страница 3)

18

– Последний раз спрашиваю по-хорошему, – говорил он, и его голос (о, как часто голос этикета и спокойных привычек бывает холоднее тысячи нетерпеливых криков) был лишён всякой спешки. Ему нравилось спрашивать «по-хорошему», потому что это давало его вопросу жалкую маску человечности. – Где вы прячете гримуар?

Гримуар – вот ключ к пониманию всей этой сцены. Что такое гримуар? Для кого-то – суеверная книга, для кого-то – сборник заклинаний, для кого-то – простой фолиант. Но иное: в мире, где власть делится печатями и тайнами, гримуар – это власть, это знание, которое может либо вынести на свет истину, либо уничтожить её; это книга, перед которой люди покрывают лицо. Луи отвечал коротко, по-юношески, но в его слове слышалась и решимость, и немного дерзости:

– Как бы вы не старались, вы её не найдете.

Барон улыбнулся. Не буду лгать: эти улыбки – утомительные улыбки людей, которые давно научились считать тех, кого они держат, простыми пунктами в списке дел. Он подошёл к столу, где стояли банки с растворами – и вот здесь наступает момент, который всегда вызывает во мне дрожь: человек, смешивающий яд, действует не как механик, а как художник, бесчеловечно вкладывающий в простое действие смысл смерти. Он наполнил шприц, и его пальцы не дрогнули, как не содрагаются пальцы врача, только вот врач спасает, а он – губит.

– Что вы задумали? – прошептала Сара; голос её едва слышался, но в нём было не столько страх, сколько вопрос к самой жизни: зачем всё это, какое право у человека распоряжаться чужим дыханием?

– Это смесь стрихнина, – произнёс Барон сухо, – яд, добытый из дерева, горького на вкус… Примерно через сорок минут вы почувствуете судорожные сокращения… и через время начнёте задыхаться. Мне этого вполне хватит, чтобы выговорить с вас всё, что мне нужно.

Слова эти, такие расчётливые в своей мерзкой точности, звучали в комнате как приговор, и в эти минуты всё – обстановка, часовой свет, даже доски пола – как будто закрывались над ними.

Тогда произошло то, что объясняется не умом, а только кровью и длительным испытанием сердца: Луи шепнул матери, что успеет открыть наручники, и она кивнула – кивок тихий, полный старой решимости; в нём слышалась не просто материнская любовь, а та тяжкая, суровая материнская любовь, что способна и убить, и воскресить – не слово тут важно, а действие.

Барон подступил, улыбаясь своей уверенной улыбкой, и спросил с незримым презрением:

– Ну что? Приступим?

И в этот момент Сара толкнула сына – не жестом отчаяния, а жестом просчитанным и почти ритуальным, – и он упал у ног Крюгера. Она же, не теряя ни секунды, бросилась к камину; там лежал пистолет, заряженный, и, как это часто бывает в судьбах людей, инструмент спасения ждал своей очереди, как собутыльник, который появляется тогда, когда уже поздно пить чай. Пистолет – дуло, направленное в сторону мучителя, – был холоден, но в его простоте и была вся правда.

Барон опешил, отступая, и в его голосе вдруг забрезжил страх, тонкий и жалкий навык предательства уверенных в себе:

– Пришла пора ответить на наши вопросы – строго произнесла Сара де Рише.

– Не хочу вас огорчить, мадам, но ответа вы не получите. Того, кто меня послал, имя слишком громкое, чтобы его оглашать.

Как часто звучат подобные слова! Как часто людям, у которых есть за спиной авторитет, кажется, что их имя – это нечто, способное напугать и оправдать всё! Луи встал, обошёл Крюгера со спины; молодой человек обещал сохранить жизнь Барону при условии, что тот раскроет истину. Бумажная честь, слово – это для многих последнее прибежище; но барон с сарказмом отвечал, будто намереваясь показать миру, что слово молодого – вещь пустая.

И вдруг – выстрел. Ах, этот один звук! Он разрезал воздух, как нож, и в его резкости сразу же содержалась вся трагедия мира: порох, затем глухой падение, затем тот самый писк в ушах, который остаётся на всю жизнь у тех, кто слышал, как ломается судьба. Кровь – тонкая струйка – полилась на ковер и была впитана, как впитываются тайны; ковер, который до той минуты хранил пятно света, теперь узнал запах смерти.

Луи, стоя с расширенными зелёными глазами, смотрел на бездыханное тело, и в этом взгляде – смесь ужаса и понимания: он уже не был тем, кем был утром; он стал причастен к убийству, хоть и не по злому умыслу, а по внезапной необходимости. Сара прервала его растерянность ровным и холодным голосом, в котором слышалась рутина давно продуманного плана:

– Нам пора уходить.

И они ушли – молча, быстро, как люди, которые унесли с собой не только платья и вещи, но и новую тяжесть совести; ушли, оставив за собой комнату, где ещё долго висел дым пороха, запах которого врезался в обои и становился новым слоем памяти. И в этой памяти – тёмной, мрачной, полной маленьких вопросов, – остался гримуар, загадка которого так и не открылась, как не раскрываются иногда даже самые важные книги человеческой жизни.

Спустя несколько недель – и вот здесь, уважаемый читатель, наступает та пора, когда жизнь, если уж ей и суждено показать своё истинное лицо, показывает его с особенной настойчивостью и грубостью – в одной из тех маленьких, по-русски устроенных коммунальных квартир, что цеплялись, как сорные растения, на окраинах Парижа, случилось нечто, что могло бы показаться незначительным, почти комическим, но всё же таившим в себе нечто решительное и страшное. Да, поместье судьбы часто прячет свои удары за мелкими событиями: книга, пепельница, стук в дверь. В нашем случае – книга, сухая и потёртая, лежала в руках у Луи де Рише, и он, молодой человек с глазами какого-то девичьего, почти болезненного зелёного цвета, листал её так, будто искал в ней не слова – не то читать привычной усталой рассудка нуждой, а искать там того, что не даёт покоя сердцу.

Квартира эта была удивительная смесь чуждого и родного: по-русски коммунальная – то есть с общей кухней, с коридором, где лица соседей выглядели всегда взаперти, – но в Париже, с его влажным воздухом и запахом сожжённого масла, с маленькими французскими плафонами и картиночками, которые висели косо и как бы стыдились своей невеликолепности. Стены потрескавшиеся, углы залиты тёмными следами прошлых дождей, но в воздухе было больше не грязи, а какой-то привыкшей унылости, той самой, которая случается у людей, привыкших к постоянным потерям. На столе – чашка без чая; на подоконнике – бумажный силуэт какой-то незаконченной жизни; на полу – газеты; и в этом бедном быту молодой человек сидел и читал.

Сара де Рише – имя её звучало ранее для него то ли как молитва, то ли как проклятие; она уехала, и никто не знал, куда, и для неё это было в точности так, как она умела жить: внезапно, без объяснений, без повестки. Её уход не был случайным; женщина эта, мать Луи, являлась основательницей и, более того, матерью-идеологом Золотого ордена – того самого закрытого братства, о котором в их кругах слагали легенды и неправдоподобные слухи. Орден этот имел ложи в каждом уголке света, – представьте себе: не просто в столицах, но и в глухих деревушках, где ещё говорили неправильно, – он щедро влиял на политические программы, направлял судьбы религий, собирал артефакты, как кто-то собирает марки или камни. Они были философами – это слово слишком скромно для их дела; они были силой, которая умела обращаться с миром как с материалом для ремесла, и в их руках нравственная ткань общества становилась мягкой, как воск. Люди, входившие в их круги, знали и могли прясть судьбы; но всё это было как бы поверхностно по сравнению с тем, что вешало на грудь Сары де Рише – та ответственность, та тяжесть, которой давало ей право исчезать, не прощаясь.

Луи с детства, по неожиданной и странной привычке, приучился к отсутствию; мать исчезала, являлась, снова исчезала – и вся его жизнь была выстроена как череда молчаливых ожиданий. Он не задавал лишних вопросов; зачем встревать в то, чего не понимаешь? Таков он был: в нём было не только покорность, но и некая болезненная гордость, горечь оттого, что жизнь его была поделена между долгом и пустым местом, где должно было быть материнское лицо.

И вдруг – стук. Стук в дверь, который нарушил тишину так, будто самой тишине дали пощёчину! Он был тяжёлый, настойчивый, не похожий на привычные звонки; это был стук судьбы. Луи оторвал взор от страниц с тем же чувством, с каким человек отрывает взор от покойника, чтобы посмотреть, не оживёт ли он. Он встал медленно, как будто бы не желая поспешности, потому что каждая поспешность в такие минуты порождает дурные последствия. Дверь открылась, и на пороге, прямо на ней, стоял почтальон – человек худой, бледный, измученный, как будто носил на себе весь людской холод и дождь прошедших дней. В его лице была какая-то непривычная усталость, глубже простого физического истощения; это была усталость от повторяющихся вестей, которых не хотелось приносить, ибо они несли большее, чем просто правда.

Он протянул дрожащей рукой один лист – и в этой дрожи было что-то чрезвычайно верное, какое-то неумолимое признание: письмо. Конверт был тяжеловесен, с печатью, которую Луи по первому взгляду узнал и не узнал одновременно – печать с символом, который так или иначе отзывался в крови: круг, в центре которого был знак, похожий на солнце, и под ним буквы, затёртые, как старая память. Сердце Луи вдруг дернулось и запело странную песню, которую он сам себе не хотел петь; в этот миг всё его существование стало приставлено к резкому вопросу: что дальше? Откроет он конверт – и узнает ли истину, или только новую сеть тайн развернётся пред ним?