18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Конаныхин – Студенты и совсем взрослые люди (страница 24)

18

Адочке, напротив, было наплевать на судьбу. Она сама судьбой крутила в водоворотах и геометрических иллюзиях революционных и не очень революционных искусств. Правдами и неправдами оказывался этот женский ребёнок то в «Бродячей собаке», где, дрожа от аллитераций ниспадающих лестницей строк, звенела она навстречу пьянящему ритму нового времени, то сквозь огромные витрины Невского рассматривала шаркавших «шимми» буржуев, то с помощью брата оказывалась за кулисами театров, дышала пылью декораций, вертелась под ногами и даже пару раз оказалась наверху пирамиды атлетов, яростно размахивая красными флажками навстречу грому аплодисментов комсомольского съезда.

Мишка Берёзов к своим двадцати пяти годам получил место в физической лаборатории, где среди занудных калибровок новеньких резисторов грезил превзойти славу безумного сербского гения электротехники. Ослепительно-чёрные молнии и идеальные аппараты лучевого воздействия на человеческий разум освещали Мишкины ночные фантазии. Бюрократов во френчах, предавших идеалы революции, он ненавидел столь же ярко и безошибочно, как ненавидел врагов молодой Республики.

Ада… Четырнадцатилетняя Ада напечатала свои первые стихотворения благодаря двоюродной сестре, Лилии Лебединской, вторым браком удачно вышедшей замуж за знаменитейшего детского писателя Матвея Лебединского. Ада росла, впитывала, вдыхала и заглатывала жизнь, округлялась грудками, стригла волосы накоротко, убеждала заслуженных военлётов показать вблизи ангела на шпиле Петропавловки, писала наэлектризованные стихи, танцевала на вечерах со знаменитыми полярниками, походя доводила до обмороков солидных литераторов, уверенных в своём искусстве совращения, и вела себя так магнетически-беспечно и победительно, что трепетали даже многоопытные писательские жёны.

У Мишки и Ады не было друзей-сверстников. Все их друзья – опекуны, учителя и наставники – были из мира победителей, живших по законам бивака, временной передышки перед новым мировым походом. Александр Васильевич Князев был, напротив, из ненужного, потерпевшего поражение мира. По-хорошему, шлёпнуть надо было гада, но очень уж он хитро устроился, всё в лабораториях, испытательных цехах и сверхсекретных эпроновских авантюрах. Особо талантливые подлецы всегда недоумевали по поводу его живучести, не подозревая, что у Князева никакой защиты-то и не было, кроме простого, как кремнёвый топор, факта – он был лучшим.

Всем памятен секретный, но от того знаменитейший случай, когда авиационные генералы, вернувшись из поездок, организованных любезными офицерами люфтваффе, потребовали превзойти кислородную аппаратуру, разработанную сумрачным германским гением. На большом, весьма истерическом совещании Александру Васильевичу была поставлена совершенно нереальная по срокам задача. Он пожал плечами и вынул из своего старомодно-пижонского саквояжа свёрток чертежей, дождавшийся своего времени. Бледные руководители авиационных КБ вытерли холодный пот и взвились орлами.

А дальше надо же было случиться такому несчастью – Князев и Адочка Шнайдер встретились.

В мае 1938 года, на шумном наградном вечере, среди кружащейся толпы молодых орденоносцев и прекрасных женщин, столкнулись двое – серьёзный физик-изобретатель и юное поэтическое дарование. Напрасно Зинаида Прокофьевна привыкла к мгновенным исчезновениям своего мужа; она сидела за красивым столом, любовалась танцующими, улыбалась комплиментам двух полковников и маститого литератора, даже непривычно рискованно шутила, шампанское чуть кружило голову и напоминало о надёжно забытой прелести жизни. А в тёмном институтском ЗИСе, освещённом лишь светом из высоких окон, привычно наплевав на всяческую осторожность и седины покровительствующего совратителя, Адочка Шнайдер до изнеможения целовала Князева, своего Сашу…

Ада вошла в комнату, поставила на стол две полупрозрачного фарфора чашки, придвинула Князеву вазочку с сушками, налила кофе. Не предложила сахар, ничего не спросила, не удивилась. Просто делала всё так, что немедленно становилось понятно – ничегошеньки она не забыла. Всё помнила. Все Сашины привычки. И конечно же, играла. Никто не умел так играть во внезапную игру взглядов, как Аддет.

– Так что же время? Ты мне так и не ответил тогда – есть время или нет, – Аддет мягко села напротив и тихонько улыбалась.

Она в точности воспроизвела начало того невинного разговора, стоившего Князеву половины его судьбы. Секунда, другая. Вдох-выдох, «поехали».

– Время? Время странная штука, Аддет. Его нет. Выдумка это все. Самообманка умных людей.

– Расскажи. Ты так тогда и не рассказал. Кричал много, а не рассказал.

– Дурак был. Думал, жизнь длинная.

– А оказалось?

– Оказалось, ещё длиннее. Вкусный кофе.

– Лучший в городе. Я поставила воду без газа – попробуй запивать каждый глоточек.

– Хвастунишка… Вот смотри – кофе. Вот он – есть. Вот он сейчас горячий. А вот я подул, кофе остыл. Что-то случилось. Началось и закончилось. А вот я опять подул. Опять началось и закончилось. Это жизнь. Мы привыкли эту протяжённость называть временем. Философы головы ломают, физики привычно раскладывают весь мир во времени. А его – времени этого – нет.

– Забавно. Ты и тогда так думал или сейчас на ходу импровизируешь, меня разыгрываешь?

– А думай, как знаешь, Ада. Мы, человеки, привыкли соразмерять всё с нашей жизнью, с тем, что происходит вокруг нас. Вокруг нас всё течёт, всё меняется, всё повторяется. Повторяется день и ночь, повторяется бег планет, вращение Галактики, биение сердец, повторяется распад атомов. Процессы. Просто разные процессы. Что-то началось и закончилось. А мы сравниваем свою жизнь с этими процессами. Ощущаем.

– Ну и что? Все уснут, а часы идут. Часы идут, а люди спят. Время течёт.

– Да не течёт оно! Где эта река? Люди придумали время, чтобы сравнивать свою жизнь с этим миром, который вечен в своём движении! Я взял и бросил ложку (Князев швырнул ложечку в коридор. Ада не повела бровью, только слушала – внимательно-внимательно. Какие же у неё сверлящие глаза! Карие, с искоркой, быстрые, как удар ножа) – ложка улетела. Моё сердце стукнуло два раза, пока длился полёт. А у мухи, вон той, что на окне, сердце ударилось сотню раз. Понимаешь? Ложка полетела, а мухе до этого дела нет – ложка летит вне времени мухи.

– Подожди, Саша. Ну и что? Ложка-то летит.

– Конечно, летит. И время, то, как мы его привыкли думать, летит, ползёт – из «было» через ничто «сейчас» в «будет». Но оно в нашей голове ползёт. Я заморожу свою голову с этой мыслью – для меня время замрёт.

– А ложка летит.

– Летит. И падает. Но мне до этого нет никакого дела. Все люди умрут. Останется время? Секунды останутся? Минуты?

– Ну… Секунд и минут не будет. Будет мир.

– Мир будет. Длительность мира будет. А времени – измеримого вчера-сейчас-завтра – не будет. Мир всегда есть. В нём всегда что-то начинается и что-то заканчивается.

– Ох, Саша-Саша, – тихий голос Ады спугнул толпу мурашек, пробежавших по его позвоночнику. – И кто из нас тогда поэт? Ты же физик, – она встала, села рядом на соседний стул и положила свою тонкую, приятно прохладную руку на его горячую ладонь. Он чуть вздрогнул, но руку оставил. – А говоришь, как поэт.

– Физик, – его голос прозвучал глухо, словно из-за той самой реки времени, которой он только что отказал в существовании. – И что?

– Ты же временем всё меряешь.

– Измеряю. И что? Мы всегда придумками измеряем. Мы, человеки, придумали метр, килограмм, калории и градусы, совесть, честь, правду, ложь. Мерки. Мы всё примеряем к себе, – незаметно для Князева его глухой голос зазвучал звонче, будто на басах запела виолончель. – А длительность мира, его бесконечность – она бесконечность даже в самой его точке. Из точки рождается мир, в бесконечности мира точка. В точке определяется бесконечность, и точка определяется бесконечностью, – Князев запнулся. – Но не это самое удивительное – просто мы, человеки, привыкли бесконечный мир измерять временем – меркой длительности кусков нашей жизни, вернее, нашей конечностью, не-вечностью, меркой нашей смерти.

– Саша, хочешь, почитаю тебе свои стихи? – Ада любила хвастаться.

– Нет, спасибо.

– Почему, Саша? – наклон головы, лукавый взгляд: «Ты меня не проведёшь».

– Разлюбил. Когда-то любил… Стихи. А сейчас не люблю.

– Погоди. Ты же даже сам любил писать. Помнишь? Даже мне посвятил. Ты же… Ты даже очень любил их читать мне. Когда был со мной. Когда был… на мне. Во мне. Неужели забыл. Вот это:

Гроза гремит, И одиночество уходит. Небесный блеск Кратчайший путь к земле иссушенной находит, Звеня, вонзается в неё Под шелест струй дождя Твои сухие губы жадно ловят Мое дыханье. Нежности желанье вновь порождает состязанье Двух душ, двух тел, сокровище моё.

– Так как же, Саша, неужели забыл? Стихи, конечно, так себе. Скорее, даже говённые (Князев поразился, с каким смаком и изяществом округлила Аддет это «о»). Но сколько экспрессии было в тебе – когда ты во мне был. Да, физик?

Печаль склеила его лицо в неподвижную корку. Выдержать попадание заряда, умело слепленного из чисто женской пощёчины мужскому самолюбию, его клятв, конвульсий, предательства и любви, не всегда просто. Аддет умела бить прямой наводкой. Он промолчал.