реклама
Бургер менюБургер меню

Дмитрий Глуховский – Спастись и сохранить (страница 7)

18

Громкоговорители вторят ему от Исторического музея, от ГУМа, от Софийской набережной, от Манежной площади, с Ильинки, с Лубянки, с Тверской, с Варварки — отовсюду, где сейчас собрались в честь светлого праздника люди.

За лимузином следом идет в ногу еще дюжина всадников — попарно, все с шашками наголо, окутанные паром из конских ноздрей, мягко ступают по снегу.

— Слава Государю императору! Долгая лета!

Кто там первый прокричал это — неизвестно; но через несколько мгновений восторг волнами расходится уже от расчищенного городовыми прохода, от первых рядов, которые могут лицезреть царя лично, — к тем, кому не повезло, кого зажали в глубине толпы.

— Долгая лета! Долгая лета!

Тут, кажется, собрались все вообще, кто может ходить, все, у кого есть золотое кольцо. Император на людях появляется нечасто, а наследника и вовсе показывает народу только в год раз — в большой православный праздник, День Михаила Архистратига и Всех сил бесплотных. Архангел покровительствует великому князю, как покровительствовал его деду Михаилу Первому, основателю династии.

Лисицын думает — вот он, правильный момент!

— Катя, я…

Предложение руки и сердца, которое она шутя сделала ему полгода назад на вокзале, осталось подвешенным в воздухе — Лисицын как будто бы принял его, но в прошлый свой приезд ни один из них об этой как будто бы помолвке не вспоминал. Надо теперь ему переделать это предложение заново, по-настоящему — и всерьез. Но слишком боязно, что откажет. И вот он всю ночь думал, как выстроить разговор. Сначала сообщить ей о том, что его, сотника Лисицына, сына станичного пасечника, вызывает к себе сам Государь — и срочно, сегодня же. И потом уж только, когда Катя ахнет, воспользовавшись ее замешательством, достать кольцо. Потом понял: удивительным и счастливым образом это приходится на День Михаила Архистратига и на царский выезд. Сцена подходила для действия как нельзя лучше; больше откладывать было нельзя!

— Государь император меня сегодня вызывают, — сообщает Лисицын Кате. — Личная аудиенция.

Катя бросает на него настороженный взгляд. А может, восхищенный.

— Ого!

Наверное, восхищенный.

— И о чем разговор пойдет?

— Не могу тебе сказать. Гостайна.

Она привстает на цыпочки, треплет его по гладко выбритой щеке.

— Ты такой милый.

И больше попыток выведать у Лисицына государственную тайну Катя не делает; а он гадает, почему это еще.

— Это по поводу экспедиции, — говорит Юра.

— В которую лучше бы ты не ездил.

— Ну брось.

— Я своих не бросаю.

— Ты не рада за меня, что ли?

Катя пожимает плечами.

— Рада, конечно! Но… Ты не думал, что с твоим другом там?

— Думал. Та Сашка нигде не пропадет. Все с ним нормально будет.

— Почему мне тогда страшно?

Юра хмурится и отмахивается:

— Это ж просто экспедиция. Просто задание.

— Было бы это просто задание, — возражает Катя, — вряд ли бы тебя лично Государь у себя принимали. Всех сотников принимать — принималка отвалится.

На них оборачиваются и шикают. Лисицын медлит, крутя в кармане купленное второпях обручальное кольцо и никак не решаясь достать его оттуда.

Белый императорский ландолет с горящими огнями медленно катит мимо тысяч протянутых за благодатью рук, а царь взмахами затянутой в черную кожу кисти одаривает их этой благодатью — и лица людей озаряются, и снег начинает таять на их головах. Цесаревич Михаил Аркадьевич сидит у отца на руках крепко, надежно, не вертится — и смотрит на подданных серьезно, в свои-то пять лет.

— Такой странный мальчик, — говорит Катя Лисицыну.

— Как будто святой, — отвечает Юра.

— Как будто крепко поротый.

Ближайший к ним городовой, перехватив, кажется, их разговор, вслушивается теперь с подозрением и осуждением. Да Юра и сам чувствует себя за Государя обиженным.

— Та знает, что народ в нем царя видит.

— Он и когда у нас сидит в Большом, в своей ложе, такой же надутый.

Кортеж минует их и отправляется вдоль ГУМа к Манежу, Юра провожает его глазами, Катя смеется, толпа сплескивается за лошадиными хвостами, воздух звенит от ощущения только что случившегося чуда, свидетелями которому были все тут собравшиеся.

— Кать…

Он сжимает в кармане обручальное колечко. Но Катя своими шутками-шуточками спугнула его, и вот уже кортеж проехал, и конские хвосты замели этот миг, вот его пышным медленным снегом засыпало — не успел.

— А?

А когда он еще сюда попадет? Это сегодня у него в золотой пояс от полковника Сурганова пропуск — завтра обратно сдавать. Катя-то на Красную площадь хоть каждый день по своей червонной печатке ходить может: она в Большом служит, а живет в Леонтьевском переулке, ей положено и так, и этак. И все эти тысячи человек, которые облепят императорский кортеж на его пути от Иерусалимских ворот к Сретенскому монастырю — все с такими печатками на указательном пальце. А Лисицын тут лишний. Не заслуживает он ее.

Ну, скотина ты трусливая, решайся!

— Я другое хотел сказать…

— Какое?

Он переводит дыхание и в конце концов предлагает:

— Пойдем, может, по коньячку?

Лучше вечером. Лучше за ужином. В ресторане. После аудиенции.

От Манежа императорское ландо с сопровождением следует вниз к Пушкинской. Кавалеристы не опускают ру́ки с шашками, Государь не опускает руки́, на которой держит наследника. «Долгая лета!» катится вместе с кортежем снежным комом по запруженной людьми Тверской, все больше и больше восторженных голосов и улыбающихся лиц налипает на него — и к Пушкинской городовым уже еле удается сдерживать натиск гальванизированной толпы.

— Долгая лета!

К заиндевевшим окнам липнут лбами дети: внутри Бульварного, в золотом поясе, не осталось ни единого незастекленного дома, да и отопление тут работает у всех. Люди из теплых домов глядят на Государя благодарно, и все, кто высыпал на улицу, вышли по своей воле. Шашки в руках у кавалеристов, как елочные игрушки, отблескивают в праздничной иллюминации, растянутой поперек Тверской; от них и толку как от игрушек — для нарядности только. Но никто тут и не желает Государю зла, и он знает это — поэтому едет в народ с этой бутафорской охраной, поэтому безбоязненно показывает народу маленького Великого князя — хрупкий сосуд, в котором мерцает так легко угасимый священный огонь данной Богом власти. И люди смотрят на этот огонек с нежностью и обожанием. Когда настанет время, когда цесаревич будет готов стать цесарем, будут готовы и они.

— Долгая лета!

Знаменосцы подъезжают к Пушкинской, к бульварам — к невидимой границе. Тут золотой пояс оканчивается, начинается пояс серебряный. И толпа по этой границе стоит куда более плотная и внимательная: к серебряному поясу относится все, что между бульварами и Садовым, народу в нем густо — в домах немало коммуналок, все жмутся к Кремлю поближе. Все, кто золотой печатки на палец не заслужил, стремятся получить хотя бы серебряную. И сейчас тут, вдоль бульваров, кажется, выстроились все, у кого серебряное кольцо, кому можно.

На Пушкинской кортеж поворачивает направо и едет степенно вдоль тонких молодых деревьев, по преобразившимся бульварам — сначала до Дмитровки, потом до Петровки. Белые флаги с багряными крестами в честь Дня Михаила Архангела украшают и их. Городовые в зимних шинелях с блестящими пуговицами стоят лицом к скопившемуся народищу, как положено, — но и тут среди тысяч лиц нет ни злых, ни сердитых. Все стоят без шапок. Все, что им нужно, — просто посмотреть на Государя или хотя бы вслед ему, на вихрящийся за белым лимузином, за конскими хвостами снег, который в отсветах разноцветных лампочек кажется рассыпаемым из машины конфетти, божественной манной, искрами счастья.

Люди, которые тут стоят, знают, что за бульвары им нельзя — дальше, в золотой пояс, ход только тем, у кого на пальце кольцо червонного золота с царским гербом. И никто не пытается нарушить порядок, прорвать прозрачную мембрану. Каждый знает свое место, и именно в благодарность за послушание Государь доезжает в архангельский день до тех, кто стоит терпеливо вдоль бульваров.

Мальчик у царя на руках начинает мерзнуть, меленько дрожит, но позиций не сдает; и сам император держит его неутомимо. Налетевший порыв ветра расправляет знамена, шашки с присвистом нарезают ставший густым воздух, лошади фыркают, люди рукоплещут.

— Слава Государю императору! Слава великому князю!

Но вдоль всех бульваров кортеж не поедет — на Петровке он сворачивает опять направо и по ней катит к Большому, вдоль построившихся для приветствия солдат Михайловского и Аркадьевского гвардейских полков. Народ рукоплещет еще снежному вихрю и конским хвостам, а потом разбредается по ярмарочным лоткам, устроенным вдоль бульвара, — пить глинтвейн и делиться радостью с теми, кто не поспел на проезд кортежа.

А император, поднявшись по Петровке вдоль застывших гвардейцев, у Большого вновь окунается в тепло — на Театральной площади его ждут с бумажными цветами, которые будут бросать под копыта белых коней и под влажные черные колеса ландолета.

— Неужели не боится, что бомбу кинут? — спрашивает в толпе кто-то нездешний, оказавшийся внутри бульваров по гостевому золоту.

— Да кого ему бояться! — отвечают ему. — Он по совести правит, а наследника Михаил Архангел сбережет.

Площадь заклеена афишами «Бориса Годунова» и «Щелкунчика», мимо них император едет далее, к зданиям Охранного отделения, жандармерии и примкнувшего к ним «Детского мира», ничем, кроме вывески, по виду друг от друга не отличающихся. Там, выстроившись вдоль «Детского мира», желтой глыбы Охранки и белой глыбы Жандармского корпуса, императора приветствуют курсанты Охранной академии — белая кость, сплошь дворянские дети; ландолет наконец вкатывает на Большую Лубянку. Его путь скоро кончится.