Дмитрий Глуховский – Спастись и сохранить (страница 47)
Мишель пытается вспомнить. Полумрак-полурассвет, гостевая комната на Ярославском посту, она играет с Сашиной бородой, оба они голые, оба липкие — все еще разгоряченные… Что там можно было рассмотреть? Что, если она не сдаст сейчас этот экзамен?
Сашин отец как будто стесняется того, что ему приходится присутствовать при таком, пытается отвлечь Юру какими-то вопросами, Мишель чувствует, что думает слишком долго.
— Я не помню! Было темно! Он мне рассказывал, что отец у него хирург, про Патрики много говорил, про то, какая тут теперь жизнь! У меня родители на Патриарших жили раньше, до войны! Я у него спрашивала еще, не знает ли он моего отца! Я не помню никаких больших родинок. На плечах веснушки были, как если сгореть на солнце!
Сашин отец кивает ей украдкой: правильный ответ. Мишель хочет ему улыбнуться, но боится Ирины Антоновны. Сердце колотится. Она утирает нос.
— И так вот все получилось. Он у меня… Первый был. И вот… Ну и там, в Ярославле, у меня больше никого не осталось. Некуда было больше идти, и я встретила Юру… — вспоминая, что надо тише говорить, тише, тараторит Мишель.
— Нет. Не знаю! — отвечает Мишель.
Ирина проводит пальцами по ее руке — задумчиво. Оглядывает ее странную одежу — то, во что ее старуха нарядила, забрав у нее испачканные кровью джинсы. Все не по размеру, вся дырявое, да и запах, наверное…
— Я не знаю что! Они пропали! Но они были нормальные люди! Отец в министерстве работал! Просто была война! Он меня посадил на поезд, я маленькая была! Я сама собираюсь их искать! Я только что приехала! У меня раньше был телефон мобильный с фотографиями, я могла бы доказать вам, что это все правда! Но он сгорел, и все фотки пропали! Не подумайте, я не бомжиха какая-то!
Теперь вот подлинные уже слезы выступают у нее на глазах — от обиды за себя и от жалости к себе. Сашина мать кивает ей, улыбается — без теплоты, но и без злорадства.
Мишель пишет. Та вырывает лист с именем и поднимается. Мишель тоже вскакивает было, но Ирина Антоновна делает ей знак сидеть. Выходит. Куда она выходит? Зачем?
Мишель растерянно оглядывается на Лисицына, на Сашиного отца. Тот мягко улыбается ей, машет успокоительно — не переживай, все хорошо. Берет себе ручку, карандаш, пишет:
— У меня над ухом выстрелили из автомата! — отвечает она; размышляет — пора ли уже завести речь о том, что им скоро всем придется тут себя оглушить?
Юра о том же, наверное, думает. И тоже пока сдерживается.
Сашиной матери все нет.
— Куда Ирина Антоновна ушла? — не выносит ожидания Мишель.
Анатолий приглаживает волосы, снимает и протирает очки. Потом объясняет ей на бумаге:
Мишель поднимает и опускает подбородок.
Вот так вот? Неужели прямо сейчас все и разрешится? Есть архив, в котором про любого жившего в Москве человека записано, кем он был и куда делся?
Юра подвигает к себе газету, просматривает заглавья. Вскидывается, беспомощно и расстроенно сверяется с Мишелью: ты видела? Та только пожимает плечами. Он тогда спрашивает о чем-то Сашиного отца, тычет своим огрубелым пальцем в буквы. Потом и сам замечает, что палец у него странный, не вполне человеческий: грязь в поры въелась, ногти обглоданы, — и стеснительно его прячет.
Сашин отец заводит какую-то очевидную тягомотину, лицо у него сводит от неловкости, глаза блуждают между окном и столом, Юра морщится, Мишели становится тоже важно услышать, почему в газете все с ног на голову ставят.
— Надо этим людям в газету позвонить! — влезает Мишель в их разговор. — Это не мятежники никакие, никакие не бунтовщики! Это одержимые! Они друг друга словами заражают! Чудо вообще, что зараза до сих пор не перекинулась на казаков на этих, которые охраняют Москву!
Юра кивает, взволнованно прихлопывает ладонью по столу: даже девчонка, мол, это понимает! Встает, принимается по кухне расхаживать. Подходит к окну.
Сашин отец невесело улыбается им, оборачивается на коридор, в котором пропала его жена, потом берется опять за ручку. Колеблется — писать или не писать — и потом все-таки пишет:
— Почему?!
Лисицын на ее крик озирается, отрывается от изрисованного инеем стекла. Сашин отец, сконфуженный, знаком просит Мишель потише быть. Снова проверяет — не крадется ли кто по коридору?
— Какая еще клевета? Почему на Государя? — старается шептать Мишель.
Анатолий вместо ответа идет чайник ставить. Открывает холодильник, устраивает в нем обыск. Какую-то требуху вынимает, раскладывает на столе — утром Мишель за нее отдаться была бы готова, а сейчас не лезет.
— Скажите! Я хочу понять! — снова забывается она. — Тут угроза всей Москве, вам всем, вы не представляете! Я только сегодня оттуда, из-за Кольцевой, они сюда идут, одержимые! Их там море! Надо людям рассказать, как не заразиться! Только так, только уши себе проткнуть! Я только потому не заразилась, что контузилась…
Сашин отец прижимает палец к губам — не сердито, а умоляюще. Подсаживается к Мишели и, не спуская глаз с коридора, строчит ей спешащими невнятными буквами:
Юра читает их переписку сверху и вспыхивает. Зло выговаривает что-то Сашиному отцу — старается сдерживать себя, но Мишель как жаром обдает. Она поднимается, берет Юру за руку: не надо, не надо, — а сама боится, как бы он сейчас не съехал от нее обратно в туман и во мрак, ему в хорошем расположении надо быть, чтобы человеком удерживаться, так ей кажется. Юра отдергивается, снова подходит к окну, упирается в стекло лбом, плавит иней, старается остудиться.
Сашин отец наблюдает за ними расстроенно, с Юрой не спорит, но, когда тот отворачивается от них с Мишель, добавляет на бумаге:
Как не имеет?
— Имеет. Имеет! — шепчет ему в ухо Мишель.
Юра все стоит у окна, спина напряжена.
Смятение такое в его лице, которого от человека его возраста, его ремесла — не ждешь. Мишель поднимает подбородок, опускает подбородок.
— Да.
Он снова воровато озирается вокруг — на Юру у окна, на коридор позади. Ручкой на исписанной уже бумаге выводит:
Мишель качает головой.
Он сверяется с глухой Мишелью — понимает та, о чем он? Или не может понять? Мишель его подгоняет: пиши, пиши, не останавливайся, я потом все осколки вместе сложу.
Он бросает ручку, вырывает исписанный листок, поджигает его от голубого огонька на газовой конфорке и швыряет в пепельницу. Вилочкой поворачивает его, пока тот горит, — чтобы все стало сажей, чтобы ничего не уцелело.
Лисицын оборачивается на запах горелой бумаги. Он, кажется, сумел себя охладить. Взволнован все еще, но все еще человек.
Мишель сидит, переваривает расплавленный свинец, который ей — «тихотихо-тихо, потерпи-потерпи-потерпи» — через воронку в глотку залили.
И тут Юра вздрагивает.
Мишель вскакивает — оно?! — не успела! — но он распахивает окно, высовывается по пояс — кому-то что-то кричит, кажется, и вдруг срывается с места, отталкивает Сашиного отца, чуть стол не опрокидывает — и бросается в коридор.
— Это не то, это не то, это не оно! — бормочет Мишель себе. — Это не так должно начинаться! Это не оно!
Сашин отец поднимается с пола, ошарашенный, — тоже подходит к окну; Мишель не знает — ей за Юрой бежать или Сашиных родителей сначала предупредить?
Выглядывает во двор…
Там стоит черная лакированная машина, и люди в синей форме заламывают руки людям в серой. Смешная борьба, беззвучная. Потом — хлоп! — один из синих падает, как будто поскользнувшись на льду — и хлоп! — падает второй. Выскакивает из подъезда еще один казак, это Юра — в руке черная галочка — пистолет. Бросается бежать по снегу, поворачивает в арку, пропадает.
Сашин отец хватает ее, оттаскивает от окна, захлопывает ставни.