Дмитрий Глуховский – Спастись и сохранить (страница 34)
Показывает на ее уши, она догадывается.
— Над ухом стрельнули! Потеряла слух! А детям мы сами выткнули! Гвоздиками проткнули им это… Барабанную перепонку! Чтобы они не заразились!
— Чем? Чем? — Лисицын сдвигает брови, крутит рукой, чертит буквы и вопросительный знак.
Девчонка съеживается. Выговаривает аккуратно и ровно:
— Бесовской молитвой. Ее в войну из Москвы наслали. Егор говорил, это секретное оружие. Она людей с ума сводит. И твои казаки… Их Полкан заразил. Комендант наш. Вот они друг друга и сожрали.
— Что за херь!
Если бы это было, если бы такое было, Сурганов знал бы. А если бы знал, должен бы был предупредить хотя бы Лисицына как командира. Ни о каком секретном оружии речи ведь не шло! Так? Но о другом он его предупреждал: никого в Ярославле не слушать.
У Лисицына горчит во рту. Он отхаркивает слова этой съехавшей девки, но тягучая харкота падает ему на сапог.
Почему он ее не кончил там, вместе со всеми?
Потому что она беременна от Сашки. От его Сашки. Потому что сам Сашка в вагоне лежит, окоченевший. Потому что он так же вот поехал — туда, никуда — и сгинул. Что-то с ним случилось такое, к чему он тоже оказался не готов. О чем его, может, тоже не предупредили, посылая в последний поход.
Но что-то Сурганов должен был все-таки знать, раз сказал ему всех убрать до единого. Лисицын спросил: а как же ж детей? Всех под нож, вот как. Исполняй.
К детям-то они к первым зашли.
— Прости меня, Господи.
У Лисицына был в руках его «ПС», с ним были еще трое. Зажгли свет. Рано еще было, дети просыпаться не хотели. Сбились, как щенята, вместе, спали клубком друг на друге.
Иваков спросил, будить или так.
В дверях торчала нянька приставная, увязалась зачем-то за конвоем. И от коменданта ключник, который их сюда проводил. Нянька стала звать детей от дверей, забыла, что они глухие.
Лисицын подумал, что вести их он никуда сейчас не станет. Стоял с пересохшим ртом, смотрел на них: дрыхли как убитые.
Нянька сказала, что детей вчера помыли и переодели. Спросила, нужно ли им теплую одежду с собой. Лисицын скомандовал Ивакову вытолкать ее взашей. А Гончаруку — стрелять. Прямо тут, пока не проснулись.
Гончарук вылупился на него, ствол нацелил и стоял. Нянька вой подняла. Сурганов это приказал. Сурганов и грех на себя взял. А Государь не отменил приказа. Сурганов сказал: всех. А детей? Всех.
Голова взрывалась. Гончарук все мялся. Нянька визжала в коридоре, дралась там с Иваковым. Глухие дети ничего не слышали, спали. Лисицын вскинул руку и выстрелил в клубок несколько раз. Грохнуло невыносимо. Клубок пошевелился. Тогда только Гончарук тоже сделал что надо. Уже не так громко. В ушах звенело.
Это Сурганов. Это приказ. Пришлось самому. Пришлось грех на душу. Нянька вопила истошно. Лисицын крикнул Ивакову ее заткнуть. Тот ее ударил, что ли.
Замолчала. На полу стихло.
В ушах звенело. Гончарук показал Лисицыну на рот. Тот утерся: кровь. Прокусил себе губу и не понял. Прибежали еще хлопцы. Лисицын скомандовал им убрать в камере, унести этих. Они взяли себе каждый на руки по одному, понесли их так, будто баюкали, спать укладывали. Две были девочки. Один казак своей даже голову поддерживал зачем-то, хотя там уже было все. На пол капало.
Лисицын стоял умерший. Как лунатик. Прости меня, Господи.
Сурганов приказал. Ему лучше видно. Он сказал, Лисицын выполнил.
Гончарук спросил, что дальше делать. Проснулся.
Дальше надо было разбираться со взрослыми.
Открыли, вывели, повезли. Ярославский комендант начал было молоть какую-то чушь. Заткнули ему рот тряпкой.
Мужиков кончили за гаражами, девчонку он пожалел.
Потому что она была от Сашки Кригова беременна. И вот еще почему, вспоминает сейчас Лисицын: чтобы она ему потом объяснила, что тут вообще творится. Потому что Государь лично велел ему — разобраться.
— Херь несешь!
Девчонка с рюкзачком отворачивается.
Вокзал.
Вон он, поднимается из грязной земли, сам грязно-белый, как тающая льдина. Их эшелон стоит на пути, фары мертвые; и все вокруг тоже безжизненно. Не горят окна, не курится дым, ватная тишина обкладывает их со всех сторон, только тарахтение дрезинного мотора ее треплет. Хочется движок поскорей заглушить, чтобы не выдавал их. Хотя — кому?
Некому. Казаков нет. Местных нет тоже.
Черная ручища сдавливает Лисицыну горло. Где его бойцы? Где люди, которыми ему доверили командовать, за которых ему теперь отвечать? Если и вправду с ними что-то случилось, Лисицына ждет трибунал.
Дрезина подходит к платформе, он глушит двигатель и берет автомат на изготовку. Девчонка жмется, сидит вся бледная. Мотает головой: я с тобой не пойду; и все-таки вылезает за Лисицыным следом.
Осторожно приближаются к зданию. Вокзал молчит, панорамные окна зеркалят хилое закатное солнце. Прежде чем дернуть закрытую дверь, Лисицын подходит к окну, прикладывает ладонь козырьком ко лбу, заглядывает в это мутное зеркало.
Сначала не может увидеть: глаза пока привыкают.
Потом они начинают видеть, но не понимают, что же они такое видят, и Лисицын продолжает всматриваться в какое-то белесое шевеление, постепенно узнавая в нем людей и чувствуя, как внутри у него все обмирает, как перекручивает кишки и начинает колотиться как сумасшедшее притихшее было сердце.
Зал ожидания, чуть-чуть подсвеченный багровым через грязное стекло…
В этом мерклом освещении кишит человеческая масса. Тут его казаки, почти вся сотня на месте. Многие голые, на ком-то только сапоги или только папаха. Вначале казалось, что кишит без всякого смысла, но Лисицын потом разглядывает этот смысл.
Это хоровод. Даже несколько хороводов, один внутри другого.
В самом большом, внешнем, круге люди — сплошь мужчины, одни лисицынские бойцы — ползут голым брюхом по грязному полу. Против часовой стрелки ползут друг за другом, стараясь уцепиться за пятки того, кто впереди. Бесконечно, не останавливаясь.
Внутри этого круга другой, поменьше, закрученный в обратную сторону: голые люди и люди в форменном рванье спешат друг за другом по-собачьи, на четвереньках, по-собачьи же утыкаясь носами в белые задницы тех, кто впереди.
Внутри второго круга — третий. В нем его казаки бредут, взявшись за руки и сгорбившись в поклоне. Кажется, силы их на исходе, потому что некоторые еле тащат ноги, другим приходится их поддерживать. Движение там опять против часовой… И все перемазаны в чем-то.
А в середине этого всего круговорота стоят неподвижно трое. Как веретено, как мировая ось. Стоят, склоняясь друг к другу. Упираясь лбом в лоб. У одного в руках шашка — такая, как сотнику положена. И они — все трое — темнокожие.
Откуда тут нерусские?
Хочется смотреть.
Кто-то тревожит Лисицына, зовет его. Он вскидывается, ниточки, на которых сердце к прочей требухе привязано, рвутся, все ухает вниз.
Девчонка эта. Тянет его за руку, ревет, просит уйти.
Лисицын ее одергивает. Ему надо понять, он должен понять, что тут творится. Его за этим сюда Государь отправил — чтобы понять. Чтобы своими глазами… И лично доложить.
Один из ползущих вдруг встает на четвереньки и входит в круг поменьше. А один из тех, кто по-собачьи бежал, им вытесненный, поднимается на ноги и примыкает к внутреннему кругу. А из внутреннего круга один человек распрямляется и вступает в самый центр, где стоят, обнявшись, трое.
Один из трех передает ему шашку. Двое других берут того, кто разоружился, за руки. Тот, кто только что вошел к ним, делает один замах — и сносит ему голову. Одним ударом сносит. Чудовищной силы должен быть удар. Кровь фонтаном бьет вверх. Сверху льется вниз на этих трех. Отвалившаяся голова теряется в хороводе. Но безголовый не падает, продолжает стоять — его другие трое обнимают, поддерживают.
Фонтан бьет толчками, красит танцующих в ближнем круге, потом становится слабее, слабее, наконец иссякает.
Когда крови не остается, трое в центре передают обезглавленного тем, кто хороводит, — и те тащат его по кругу с собой, поддерживая его за бессильные, поникшие руки.
Потом его передают ниже: там он тоже мешает, и его, прокрутив раз или два, выпихивают наружу, в круг ползущих.
Те переваливаются через вялое туловище, постепенно сдвигая его со своего пути, убирая на обочину — туда, где валяются другие такие же выжатые красные мешки.
И тогда один из ползущих во внешнем круге встает на четвереньки и присоединяется к тем, кто бежит по-собачьи. Нижний круг ужимается немного.
Все три жернова вращаются сразу, одновременно, каждый внутри знает, что делать, никто не сомневается и не сбивается. Глаза смотрят прямо, губы шевелятся. Что они делают, спрашивает Лисицын. Они делают что-то, но что это?
Какое-то мычание слышится оттуда. Гудение роя. Хор. Лисицын вслушивается.
Странное чувство роется внутри, как червь, как цепень. Что все это, все, что происходит в вокзальной витрине, эта вся жуть — это правильно, это имеет цель, имеет смысл, который нужно разгадать, а чтобы разгадать, надо смотреть дальше.
Чирк — летит новая голова.
Какой фантастической силы удар! А бил уже другой человек. Кто их так учил?
Они его не замечают, а Лисицын — против здравого смысла, против закона самосохранения — хочет, чтобы заметили. Что они там поют?