Дмитрий Глуховский – Спастись и сохранить (страница 28)
— Тань… — Катя облизывает пальцы. — Тебе тогда сколько было?
— Сколько? Ну семь? Восемь?
— Ты серьезно сейчас про чудо?
— А что?
Катя доливает себе чаю, надувается уже, чтобы дать подруге отповедь, но потом прикусывает себе язык.
— Ну ничего. Чудо так чудо.
— Ну бог с ними, со святыми, — соскакивает Танюша. — Нам от этого все равно ни горячо ни холодно. Ты мне лучше про Белоногова давай поподробней. Думаешь, я скумбрией за так тут тебя откармливаю?
— А нечего рассказывать, — жмет плечами Катя. — Обещал позвонить, если будут новости о Юре. Видимо, никаких новостей пока что нет.
И тут в прихожей начинает пиликать их старый телефон — белая трубка с кнопками, прилаженная над продавленным креслом.
Катя вспархивает и летит туда, к нему.
— От Его светлости князя Белоногова, — произносят в трубке гнусаво и значительно. — Приглашение на встречу.
— Новости неутешительные. — Белоногов перекладывает бумаги.
Машина ждала Катю у подъезда, помощник строго сказал ей, что разговор не телефонный и что князь примет ее у себя.
Пятисотметровый апартамент панорамными окнами своими выходит на Москву-реку, которая непреодолимым рвом отчерчивает багровые Кремлевские стены; но с этой вышины Кремль кажется лежащим у Белоногова на ла дони.
Помощник испаряется, плотно притворив за собою двери, Катя присаживается на краешек гостевой оттоманки — а князь выходит из-за огромного стола красного дерева и принимается задергивать тяжелые, как театральный занавес, шторы с золотой кисеей и кистями. На нем снова изящный бархат — на этот раз винного цвета — и подходящий к нему шелковый шейный платок.
Катя наблюдает за ним с растущим беспокойством и еще каким-то иным чувством. Бессилие? Обреченность? Предвкушение? Предвкушение — чего? И ужас. Только затемнив комнату полностью, князь приближается к Кате.
— Отряд, которым командовал подъесаул Лисицын, в полном составе пропал без вести. Есть все основания считать его погибшим. Но похоронки не ждите. Экспедиция была секретная, удивлен, что вы вообще столько про нее знаете.
Катя принимается моргать — часто-часто, прислушивается к себе: оборвалось у нее что-то там, внутри? Ей хочется, чтобы оборвалось. И при этом страшно не хочется, чтобы Юра погибал.
— Что с ними произошло? Неужели нет никакой надежды? — перебивает она саму себя.
— С Ростовом нет связи. Установить, что случилось, нет возможности. — Князь говорит сухо. — Я попрошу вас никому об этом не говорить, Катя. Это серьезно. Я человек гражданский, влез тут не в свое дело ради вас, и мне остается только надеяться, что это все останется между нами. Вы понимаете меня? Вы хорошо меня понимаете?
Катя сидит с сухими глазами.
Почему у меня сухие глаза, спрашивает она себя. Разве я не должна сейчас зарыдать? Что со мной не так?
Она старается представить себе Юру — смешного, нервного, такого в нее влюбленного, слишком серьезного и слишком боящегося ее потерять, без предупреждений являющегося на спектакли, рвущегося из-за нее в драку с липкими московскими мужчинками, яростного и глупого в постели. Вспоминает о предложении, которое он сделал ей по телефону в ночь отправления. О том, что она обещала ответить ему, когда он вернется.
Когда Катя вспоминает о том, как Юра ее любил, глаза начинает пощипывать.
Она думает о том, что любила в нем только его любовь к себе. Думает о том, что что себя ненавидит. Спрашивает себя — не кокетничает ли она сейчас с мертвым Юрой, якобы каясь и якобы ненавидя себя.
— Разумеется. Я никому не скажу.
Она поднимается, кланяется.
— Мне очень жаль, — произносит Белоногов. — Я этого не хотел.
Когда Катя уже стоит в дверях, он берет ее за руку.
— Это все новости, которые я в последний момент получил, — говорит он. — Надеялся успокоить вас. А вообще я хотел вас на маскарад позвать, граф Иванов дает. Но теперь, видимо, это уже будет неуместно…
— Это уже будет неуместно, — подтверждает Катя, мягко отнимая у него свои пальцы.
— Сука! — шипит ей Антонина. — Змеюка подколодная! Ты думаешь, я ничего не знаю? Ничего не понимаю? Ты думаешь, я идиотка, да? Думаешь, мне Зарайский не доложил в первый же вечер? Ты его очаровала, думаешь, да, дешевка?
Катя застыла, вся ее загодя отрепетированная тирада присохла к гортани, не лезет наружу. Антонина подходит к ней на шажок ближе, еще на шажок — и Катя против своей воли отступает.
— Ты думаешь, зачем он это делает?
— Кто?
— Кто! Белоногов. Белоногов! Ты за кого меня держишь? Ты, харя подмосковная! Он это делает только ради одного, и я хочу, чтобы ты это четко понимала. Он просто хочет мне доказать, что он меня может на любое говно заменить по щелчку пальцев. И вот он нашел тебя, говно par excellence, чтобы мне стало все ясно сразу и окончательно. Ты думаешь, это он с тобой беседы ведет? Это он со мной, со мной разговор ведет, через тебя! Кукла резиновая.
— Тоня, ты что? Ты о чем?
— О дублировании. Ты ведь мой дубль теперь, да? Подстраховываешь меня, так? И журнальчик мой, я уверена, украла ты, сука ты завистливая!
— Ты бредишь, — говорит ей Катя.
— Куда ты собралась? В высший свет? Выше своей маленькой глупенькой головки хочешь прыгнуть? Да ты же подстилка солдатская, ты же фронтовая шлюха по сути по своей, куда тебе, что ты там забыла? А где твой ебарь в папахе, не дождалась?
Катя делает шаг Антонине навстречу и лепит ей пощечину с короткого злого замаха.
— Журнал я взяла. И остальное заберу. Гори в аду.
Они расходятся по разным углам Большого театра — до репетиции.
Когда Рублева поднимается на сцену, щека у нее все еще пылает. Добродушнейший Варнава, который приближается к приме, чтобы всего только поправить ей изгиб руки, получает от нее эту пощечину по цепочке.
— Ты эту вон поучи пойди, — она даже не оборачивается в Катину сторону, — а я справлюсь как-нибудь. Я у великих училась, сморчок.
— Тонечка, — Варнава перестает лучиться. — Ты, может быть, отдохнешь сегодня? Если ты не в настроении? А Катя станцует.
Кордебалет замер испуганной и любопытной стайкой. Балерины смотрят огромными глазами. Танцовщики смущенно оправляют трико.
— А ты сам, Володенька, не хочешь ли сегодня отдохнуть? — бешено и ласково отвечает Рублева. — И вообще, не утомился ли ты столько работать, ты ведь не молод уже? Не ты ведь тут решаешь, кто у нас будет отдыхать, а кто работать, Володенька, кого мы обманываем? Быстрицкий больше твоего решает, спроси у девчонок, любая подтвердит. Кто сговорчивей, того и партия. Да, девочки?
Балерины стоят молча.
— Святые мои. Вот кого канонизировать бы — вас, вас, сладкие мои, мои вы верные подруженьки!
— Я тебя не узнаю, Тоня, — огорчается Варнава. — Что с тобой?
— Белоногов ее бросил, — объясняет ему кто-то из стаи.
— Белоногов меня, для начала, не подбирал! — гневно обрубает ее Рублева. — Меня если и подбирал кто-то, то нынешнего Государя императора батюшка, а Белоногов меня — так, утешил!
На сцене тишина — жуткая.
— Что уставились?! — кричит на них Рублева. — Как будто вы этого сами не знали!
Катя понимает: если пойти и пересказать это Филиппову, который к театру
Вот он, короткий путь к победе, говорит себе Катя. Подняться после репетиции к Филиппову и пересказать ему весь разговор.
— Что вы уставились? — визжит Рублева, сама уже зная, как страшно она только что оступилась. — Все, закончили! Давайте уже наконец работать!
Конечно же, Катя не стала никому доносить на Антонину. Даже Танюше ничего не сказала о рублевской выходке. Было очень страшно, что такой сильный человек может оказаться таким хрупким, было очень страшно уничтожить его подлостью. Катя выбрала остаться собой.
Но, придя домой, она первым делом снимает телефонную трубку и набирает номер белоноговского помощника.
— Его Светлость приглашали меня на бал, — твердо выговаривает она. — Бал-маскарад. Передайте, что я буду.
Сказав это, она держит еще гудящую трубку в руках и думает о том, что не ответила Юре ничего, когда тот звонил ей перед отправлением: точно так же держала трубку, такие же шли гудки, когда он рассоединился.
Хорошо или плохо, что она не успела ему себя пообещать?
Он был в ее непонятной жизни якорем однозначности. Заведенная балетной школой на двадцать пять лет хода, после которых она, как любая балерина и любой спортсмен, должна была просто самоуничтожиться, любви Катя себе никогда не позволяла. Любовь была для нее не смыслом жизни, а видом досуга. Любовь не могла претендовать на то, чтобы подчинять своим капризам Катину жизнь. Любовь всегда ходила у Кати рядом в строгом ошейнике; Катя спускала любовь с поводка на каникулах, но, позволив ей порезвиться, снова сажала ее на цепь, а если та не слушалась, то и вовсе усыпляла ее по подозрению на бешенство.
С Юрой — именно из-за его одноклеточной простоты, из-за его убежденности в том, что из целого мира можно сделать какие-то внятные выводы и что он сделал единственно верные, из-за его готовности любить ее безоговорочно и из-за того, что единственные его сомнения касательно Кати заключались в том, достоин ли он ее (о, это было написано у него на лбу!), — она вдруг начала забываться. Ее заводила его любовь к ней; то, чего она не могла почувствовать в кордебалете — своей уникальности, — она чувствовала, выходя на Патриаршие пруды в компании провинциала, казака и простака. Может, это и было дурновкусие — ладно, может, Катя и была в сути своей вульгарна, может, она и тосковала в душе по простой роли фронтовой подруги, но эта роль была стократ привлекательней ролей крыс и кукол.