Дмитрий Емец – Муравьиный лабиринт (страница 12)
Рина с грустью подумала, что на кухне все крайне запущено. Трудно долго находиться в одном помещении, там же и работать и любить друг друга. Траву едят гусеницы, гусениц едят куры, кур едят шныры. Линейная пищевая цепочка. Повара едят друг друга. Замкнутая пищевая цепочка.
Добравшись до пегасни, Рина обнаружила, что все пеги, включая жеребят, выгнаны наружу и находятся в загоне рядом со вкопанными шинами. Не понимая, зачем их выгнали, она вошла в пегасню и, не успев задать вопрос, услышала вопль. Орала Наста. Красная, сердитая, она неслась по проходу с вилами и разгоняла все живое.
– А-а-а! Ешкин-кошкин!! Достало гамно это! Сегодня гамно, вчера гамно, завтра – гамно! Ешечкин-кошечкин!
Вилы, перелетев через тачку с навозом и задев большой пакет с сухарями для прикорма, вонзились в брикет сена. Причем лежал брикет всего в полуметре от ступни Ула. Наста застыла, сообразив, кого только что едва не оставила без ноги.
Тот засмеялся. Короткий шрам на верхней губе приподнялся.
– Сублимируешь? Давай еще разик, под запись! – весело крикнул он.
С секунду Наста смотрела на него дикими глазами, потом ухмыльнулась, выдернула вилы из брикета и, насвистывая что-то, как ни в чем не бывало пошла по проходу. По дороге ей попался Рузя, который волок на сжигание какой-то мусор. Увидев Насту, он остановился и вытаращился на нее, спешно пытаясь притвориться смертельно больным, чтобы удостоиться внимания.
– А ты ваще сгинь, гаджет! – рявкнула на него Наста.
Толстое лицо Рузи перестало притворяться и стало действительно несчастным, без актерства. Он торопливо отвернулся и, ссутулившись, нырнул в ближайший проход. Наста умела отличить настоящее страдание от страдания фигней.
Она остановилась и поймала Рузю за рукав.
– Да постой ты! Нога-то как? Приходи сегодня – намажем еще раз!
– Он специально кипяток себе на ступню выплеснул! Я видел, как он полчаса прыгал, никак решиться не мог! – громко доложил Влад Ганич.
Рина с трудом сдержалась, чтобы его не пнуть. Она ненавидела людей, которые стучат как барабанщики и капают как краны. И, что самое непонятное, без малейшей на то внешней причины!
В Рузе все замерзло от ужаса. Он даже остановился. Наста подбежала и повернула к себе его голову. Она, как видно, этого не знала.
– Это правда? Правда? – крикнула она.
– Нет… Не знаю… да, – выдавил тот, боясь поднять глаза.
Наста еще несколько мгновений смотрела на него, потом быстро поцеловала в красный, похожий на пуговицу нос и, отпустив, с тяжелым прищуром уставилась на Ганича.
– Сам, говоришь?
– Сам.
– Отлично. На вот тебе вилы! Хорошие вилы, стерильные, почти без навоза. Воткни их себе в ногу, и я тебя полюблю, пылко и пламенно, – предложила она.
Ганич тревожно отодвинулся, не исключая, что эта бешеная идиотка пырнет его и так, без личного согласия. Причем тоже пылко и пламенно.
– Что я, больной? – испугался он.
– В том-то и проблема, что ты здоровый, – с презрением сказала Наста. – Язычок на тонких ножках!
Она резко повернулась и вышла, пройдя мимо отодвинувшейся Рины. Та заглянула к Улу и увидела, что денник тщательно выметен, а Ул стоит на коленях и ножом выскабливает пол. Рядом же ютятся два ведра и несколько обрезанных канистр из-под автомасла.
– Чего она орет? – спросила Рина.
Он перестал скрести ножом.
– Кто, Наста? Сейчас и ты заорешь! Знаешь, что такое «дезинфекция пегасни»?
– Зачем?
– У Яры же ребенок заболел мытом.
– Кто-кто? – испугалась Рина, не подозревавшая, что у Яры есть дети.
– Жеребенок!.. Же-ребенок! – терпеливо повторил Ул.
Рина успокоенно хмыкнула. Надо же! Как на поверхности иногда лежит смысл. Надо просто слушать слова.
– А где Яра?
– С Гульденком, в изоляторе. Я ей туда еду таскаю.
Изолятором называлось примыкавшее к пегасне небольшое строение на три стойла, имевшее отдельный вход и оборудованное, по шныровским меркам, неплохо: инфракрасные лампы, отопление, электрический подъемник, даже беспроводной Интернет и большой диван. Изолятор считался в ШНыре чем-то вроде курорта. Не проходило недели, чтобы кто-нибудь не попросился у Кавалерии полежать в изоляторе.
Рина брезгливо втянула носом сложный химический запах.
– Ну и вонь здесь! – сказала она.
– Угу в смысле ага! Да только это не вонь! Фигуса с два! – возразил Ул. – Это и есть запах истинной стерильности! Три ступеньки счастья! Соленая кислота, гашеная известь, потом – чудо! былиин! – хлорная известь! Есть еще и четвертая ступень эволюции.
– Какая?
– Да все такая же! Стоять! Руки за голову! Все, можешь больше не стоять! Поздняк метаться! Ты в нее только что наступила! И снова, кстати, наступила. Подобное притягивается к подобному.
Рина пугливо отскочила, ощущая, что ее джинсы заливает какая-то свежеопрокинутая дрянь.
– Что это?
– Обычный раствор формалина. Думаю, двухпроцентный, если Кузепыч не попытался сэкономить. А он может. Может, увы!
– Ка-а-к?
– Ан нет, расслабься! Формалин в другой канистре, это купорос! А что ты, позволь спросить, имеешь против формалина? Милый такой формальдегид.
– Ты не понимаешь, с кем имеешь дело. Я потомственный патологический гуманитарий. Я даже мотоцикл завожу словами: «мотоцикл, заведись!», а не ключом, – с гордостью сообщила Рина.
Водить мотоцикл ее научил Сашка, а отыскали они его в полузаброшенном гараже, где у Кузепыча пылились канистры и стояли две древние, еще с пятидесятых годов машины.
– А-а-а… Все с тобой ясно! Ну тогда прочитай стрептококкам какой-нибудь стишок, – посоветовал Ул и снова взялся за нож. Скоблить надо было еще долго.
Рина поняла, что аудиенция закончена и дальше начинается беспросветный труд. Она вздохнула, выяснила, что следует делать, и, прихватив для начала метлу с лопатой, отправилась читать стрептококкам стишки. Микробоубийственная поэзия затянулась до вечера.
Конюшню драили, скребли, очищали, обрызгивали. Даже Влад Ганич и тот трудился, не подкладая конечностей. Зная, что во всех других местах он будет сачковать, его поставили на улице у железной бочки сжигать накопившиеся по углам тряпки, гнилые потники, заплесневевшие брезентовые рукавицы и прочие следы взаимоотношений человека и пега. Некоторые тряпки были сухими, другие – раскисшими, но их уговаривали гореть керосинчиком. Работа была непыльной, но к вечеру Ганич так провонял, что даже когда просто выдыхал воздух, казалось, что он принял стакан керосина натощак и закусил тряпкой. Бедный-бедный Влад! Бедный-бедный костюмчик!
Когда Рина уставала, она, чтобы подбодрить себя, высматривала Витяру, который после неудачи организации весны силами одного отдельно взятого чайника ремонтировал у Бинта дверь денника. Молоток чаще попадал по пальцам, чем по гвоздям, однако Витяра не унывал.
Кроме него, Рина приглядывала еще и за Алисой, но уже с несколько иной целью. Всеми силами она мешала Алисе работать, переключала ее на любой незначительный труд и то и дело посылала в ШНыр за какой-нибудь ерундой. Та пожимала плечами, показывая, что уходит не сама, а оказывает товарищескую помощь, и охотно пропадала на час.
– Нет, – говорила Рина, когда она возвращалась. – Ты принесла красную мочалку с пупырышками, а надо синюю без пупырышек!
Алиса снова уходила часа на полтора. Хождение за синими мочалками ее абсолютно устраивало.
– Ты чего творишь? Она же ни фигуса не делает, – наконец озадачился Ул.
– И хорошо, что не делает! Я этого и добиваюсь, – удовлетворенно ответила Рина.
– ?!
– Алису лучше держать в безнагрузочном режиме. А то она после конюшни будет дезинфицировать весь ШНыр. И так дней пять, пока не окунет в хлорку последние очки Кавалерии, – сказала Рина.
Он не понял. Она объяснила. По ее наблюдениям, Алиса обычно долго раскочегаривалась на любой труд, ленилась, откладывала до последнего, но если уж начинала работать, то впадала в остервенение и становилась опасной для окружающих. Например, когда она двое суток подряд, вооружившись наждаком и махровым полотенцем, до блеска натирала все шныровские ложки и вилки, этого испугалась даже Суповна. Еще бы! Приходишь в четыре утра на кухню, а там сине-бледная, как мертвец, сидит Алиса и, закусив губу, надраивает вилки. Обращаешься к ней – не слышит, начнешь оттаскивать – только хуже, еще покусает или вилкой в глаз ткнет. Нет уж, пусть носит мочалочки с пупырышками. Спокойнее будет!
Кстати, раз уж зашел разговор, посуда в ШНыре была разномастная, накопившаяся за несколько столетий. Тарелки-то, понятно, бились быстро, хотя временами попадалась и какая-нибудь желтая, невероятно тяжелая с пастухами и пастушками у серебряных озер. А вот ложки и вилки жили долго. Время их не брало. Наряду с обычными общепитовскими, одолженными из городской столовой Череповца лет тридцать назад, встречались и серебряные, с орлами.
Меркурий рассказывал, что, когда в 1812 году французы отступали, через Копытово шел обоз с награбленным в столице добром. Увяз в снегах. Тридцать французов, несколько поляков, офицер и пушчонка. Ночью сидели у костра, дрожали. Под утро к ним подлетели шныры, поговорили. Дальше французы топали налегке и в снегах больше не застревали. Пушчонку многие видели. Она стояла у хозблока. В ствол ей вечно наталкивали мусор.
– А вещи из обоза? Вернули? – спросила, помнится, Яра.
– Да оно, понимаешь. Москва большая. Поди пойми, чего откуда. Стырено. Тогда в ШНыре. Хозяйством заправлял. Михеич. Курский мужик, коренной. У него снега зимой. Не допросишься.