Дмитрий Быков – Горький (страница 20)
Горький читал, правил, доводил до издания сотни рукописей, проявив себя недюжинным организатором литературного процесса: в это время началась его титаническая редакторская работа, сопровождавшаяся написанием десятков писем-рецензий в день. Можно сказать, что это было следствием некоего собственного творческого кризиса — мол, оказался в тупике и занялся устройством чужих судеб, — но неверно и это: в 1903–1905 годах он пишет не меньше, чем раньше. Удивительно, что голова у него не закружилась, самомнения не прибавилось — разве что в статье «Заметки о мещанстве» 1905 года он позволил себе резкий отзыв о Достоевском и Толстом, приписав им болезненный интерес к страданию и неспособность изменить мир, и его основательно высекли за это либеральные публицисты, — но он ведь и раньше позволял себе спорить с Толстым лично и никогда не отличался преклонением перед авторитетами.
По-настоящему в его жизни изменилось одно: он сошелся с Марией Федоровной Андреевой, ведущей актрисой МХТ, и расстался с первой женой, с которой сохранил самые дружеские отношения. Андреева (в девичестве Юрковская, по мужу Желябужская) была признанной красавицей и, что немаловажно, убежденной марксисткой: у тогдашних красавиц это было модно. Но увлечения Андреевой далеко заходили за пределы обычной моды: для нее партийная работа была, пожалуй, еще и поважнее сценической. Залучить Горького в свои ряды мечтали многие — особенно после 1905 года, когда в России появились легальные партии; но РСДРП расстаралась раньше других. Любовь к Андреевой была, конечно, не главным, но важным фактором в его эволюции: в 1904–1905 годах он все отчетливее дрейфует в сторону партии Ленина, хотя до личного знакомства дело пока не доходит. В эти годы он одну за другой пишет прославившие его пьесы: «Дачники», «Дети солнца», «Враги». Задушевнейшим его другом становится Шаляпин — оба много смеются тому, что жили на Волге в юности бок о бок, да так и не познакомились. Более того: в один день и час ходили наниматься в хор Казанского оперного театра. Горького приняли, Шаляпина — нет. Между Горьким и Шаляпиным существовала особенно безоблачная дружба — они-то друг другу никак не были конкурентами.
Что до отношений Горького с Андреевой, они с самого начала были непросты — здесь у него было многовато соперников, он не привык к этой ситуации. Бытовали даже версии, будто Андреева сошлась с Горьким по партийному поручению, — глупость, каких мало; в романе ведущей актрисы с модным драматургом нет ничего необычного, но роман этот с самого начала сопровождался сплетнями и кривотолками, да вдобавок в Андрееву был страстно влюблен богатейший купец Савва Морозов, из тех купцов, о которых так долго мечтала русская интеллигенция. В нем не было ничего от широкого, звероватого волгаря с его сытостью, жестокостью и благочестием: Морозов был стремительный, резкий, необыкновенно умный и жадный до нового знания человек, страдавший, однако, продолжительными депрессиями, одна из которых и привела его к самоубийству. С Горьким они были знакомы еще по Всероссийской выставке.
Впоследствии, когда Морозов был коммерческим директором МХТ и со всей страстью мецената обустраивал этот лучший в России театр, они встречались регулярно — Горького поражала в Морозове его самоубийственная и, во всяком случае, нелогичная страсть к революционным теориям, уверенность, что только революция способна пробудить Россию и европеизировать ее. Сам он был далеко не столь радикален. Морозов много жертвовал на партию. Горький хотя и располагал куда меньшими средствами, помогал РСДРП столь же регулярно.
16
Первая русская революция, грянувшая в 1905 году, окончательно превратила Горького в писателя политического и, более того, партийного. Как ни грустно, именно это оказалось причиной его будущей катастрофы, первые предвестия которой он ощутил уже в десятые годы, когда слава его резко пошла на убыль. Он впервые почувствовал лихорадку сегодняшнего, сиюминутного, живого делания жизни, участия в рискованной и непредсказуемой борьбе — об этом он подробно рассказал в очерке «9 января». Это лихорадочное возбуждение причастности к мировым судьбам чувствуется там необыкновенно остро — и всякому интеллигенту, пережившему в России 1991 и 1993 годы, оно прекрасно известно. Горький был хорошо знаком с Гапоном, о его провокаторстве, естественно, не догадывался и даже в страшном сне не представлял, что мирная демонстрация закончится расстрелом. Рабочие шли к Зимнему с весьма умеренной петицией, сводившейся к экономическим требованиям, — с 3 января бастовал Путиловский завод, началась всеобщая стачка, пошел слух о ее вооруженном подавлении. На улицах появились войска. Министр внутренних дел Витте принял общественную депутацию, Горький был в ней и предупредил министра, что если на улицах прольется кровь, правительство за это дорого заплатит. Он мог себе позволить такое заявление, несмотря на всю жесткость Витте: за этой жесткостью он слышал неуверенность, ту самую «усталость грома», о которой писал в «Буревестнике». В том-то и дело, что моральной правоты, необходимой для масштабных репрессий, российская власть за собой не чувствовала: сила еще была, уверенности уже никакой. И потому, когда 9 января мирная демонстрация была расстреляна (а Николай II, отдавший приказ стрелять, даже отдаленно не представлял себе последствий), революция в России началась немедленно — при полном одобрении европейского общественного мнения: XX век еще не успел приучить людей к силовым подавлениям и публичным расправам.
Горький сам едва не погиб 9 января: впервые на его глазах расстреливали людей. Весь день он метался по городу, а вечером написал «Обращение» — от имени комитета, ходившего на встречу к Витте; там он призвал к открытой и непримиримой борьбе с самодержавием. Жене в Нижний он отписал об этом так: «Итак — началась русская революция, мой друг, с чем тебя искренно и серьезно поздравляю. Убитые — да не смущают — история перекрашивается в новые цвета только кровью». Сразу после расстрела демонстрации, немедленно названного в народе Кровавым воскресеньем, он выезжает в Ригу, где опасно болела Андреева (у нее случился на гастролях перитонит). Характерно, что в том же письме он сообщает об этом бывшей жене и добавляет нечто весьма странное, даже и бесчеловечное: «Это грозит смертью… Но теперь все личные горести и неудачи не могут уже иметь значения, ибо — мы живем во дни пробуждения России». Каков пассаж! У самого Ленина, неизменно озабоченного здоровьем жены, мы не найдем ничего подобного.
Воззвание Горького распространилось по Петербургу стремительно, полиция сработала оперативно, в Риге его арестовали и этапировали обратно в Питер. В отдельной камере Трубецкого бастиона он пробыл месяц, пока не был выпущен под десятитысячный, гигантский по тем временам залог без права покидать столицу. Весь этот месяц шла беспрецедентная борьба за его освобождение: каждое представление его пьесы сопровождалось разбрасыванием листовок, каждый литератор считал долгом написать личное или подписать коллективное воззвание в его защиту. В заключении Горький написал пьесу «Дети солнца» — о преображении революционизированной интеллигенции. Он и не думал бежать от суда — напротив, требовал его, хотел, чтобы этот суд видела вся Европа. Дело было прекращено осенью 1905 года, во время небывалых политических послаблений.
Этой же осенью, сразу после Манифеста 17 октября, даровавшего свободу печати, слова и собраний, в Россию вернулся политэмигрант Ленин и озаботился созданием революционной газеты; уже 27 октября вышел первый номер «Новой жизни», созданной при ближайшем участии Горького. Газета была зарегистрирована на имя декадента Минского, в эти дни сильно «порозовевшего» и даже сочинявшего стихи с рефреном: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» А 27 ноября Ленин и Горький встретились впервые на горьковской квартире. Эту встречу Горький запомнил плохо — у него был жар, вдобавок ему пришлось много говорить, рассказывать о похоронах Баумана, массовой демонстрации, в которую они переросли, и об уличных столкновениях; Ленин слушал с напряженным вниманием.
2 декабря «Новую жизнь» закрыли за явную и демонстративную нелояльность — манифестной свободы слова едва хватило на пять недель. Издание, впрочем, и так было обречено — в одну телегу впрячь не можно Ленина и Тэффи, однако тогдашней интеллигенции временный союз с радикалами еще казался возможным.
7 декабря Горький вернулся в Москву — и застал там полноценную всеобщую забастовку, сопровождавшуюся настоящими баррикадными уличными боями. «Сейчас пришел с улицы. У Сандуновских бань, у Николаевского вокзала, на Смоленском рынке, в Кудрине — идет бой. Хороший бой! Гремят пушки — это началось вчера
Восторг его понятен: он, вечно сетовавший на всеобщую пассивность, увидел наконец живую, действующую, активную массу! Его бесят все, кто еще не выбрал, на какую сторону встать: памфлет «О Сером» — как раз о мещанине, не могущем выбрать между Красным и Черным. Горький так горит борьбой, что любой нейтралитет представляется ему гнусной трусостью. Одновременно он добывает деньги, оружие, хранит у себя на квартире бомбы и винтовки — революция захватила его всерьез. Ленин в восторге от его бурной деятельности и, как истинный политик, отлично понимает риск, которому Горький подвергается: после разгрома Московского восстания его арест казался неизбежным и партия здраво рассудила, что Горькому лучше уехать. Так началось его долгое заграничное странствие — он вернулся в Россию только в 1913 году. Всю так называемую эпоху реакции, целых семь лет, ему предстояло провести вдали от родины — привычная участь для странника, но серьезное испытание для писателя, не владевшего вдобавок ни одним иностранным языком.