Дмитрий Балашов – Государи Московские. Святая Русь. Том 1 (страница 11)
В одну из таких задорно орущих толп и попал Ванята Федоров, проезжая верхом к митрополичьему двору в Кремнике, и с трудом выбрался прочь, усмехаясь и отряхая снег с зипуна и шапки. Боброк, коего он только и зрел в пору последней литовщины на холме под Любутском, среди оружных воевод – высокий, воински красивый, промаячил в отдалении, и Ваняте до надсады захотелось, чтобы воевода узнал, приметил его в толпе посадких, хотя бы кивнул, хоть бы глазом повел издали! Для себя ведь не помнилось, что был глупым щенком, едва не погинувшим на рати, и что запомнить каждого юного несмышленыша в полках не смог бы князь-воевода Боброк, зять великого князя Дмитрия, даже ежели бы того и захотел.
Глава семнадцатая
Митрополичий двор гудел потревоженным ульем. Сновала челядь, монахи, чины синклита, митрополичьи бояре и слуги. И все это то выглядывало из дверей, то забегало внутрь или же выбегало наружу, пересекало двор, сталкиваясь, вступая в короткие перепалки, тут же, согласно помавая главами и осеняя, походя, крестным знамением череду нищих и странников, приволокшихся к подножию святого престола. Сытно пахло из хлебни, где, видимо, вынимали теперь из печи саженные с ночи ржаные хлебы, и Ванята невольно сглотнул слюну, с пробудившимся хотеньем помыслив о свежей, горячей, духовитой, со сводящею челюсти кислинкой ржаной ковриге… Но, отогнав видение – не до того было, – начал вопрошать того, и другого, и третьего, пытая, как добиться к владычному писцу Леонтию. Иные путали, отвечали с опасом, что к владыке нельзя, болен, и в ответах, в словах сквозила тревожная растерянность: всем ведомы были вожделения далекой Цареградской патриархии, тщившейся заменить ставшего неугодным старого митрополита на его высоком престоле водителя Руси и православного населения Великого княжества Литовского. С трепетом ожидался ныне и приезд цареградских патриарших клириков, посланцев Филофея Коккина… И по всему сему владыку ныне ревниво берегли от чужих глаз и многолюдства, ибо для всего этого деловитого муравейника, для всей рясоносной мурьи, единым оправданием их налаженной жизни был восьмидесятилетний ветхий старец, помещавшийся где-то там, в верхних горницах, за стекольчатыми дорогими оконницами, недоступный уже лицезрению многих и многих…
Наконец-то Ваняте указали не путь, а монаха, что согласил известить Леонтия, и Ванята, привязавши коня к коновязи, стал, разминая ноги, прохаживать по двору. Позвали его не скоро. Раза два ловил на себе молодец недоуменные и даже сердитые взоры: что надобно, мол? И в эти миги темная кровь бросалась к нему в лицо. «Небось батьку бы… с обозом, не так принимали!» – подумать, что знать о нем, тем паче как о сыне покойного данщика Никиты Федорова, тут и не мог никто из ныне сущих, ему как-то не приходило в голову. Наконец полузабывший об Иване давешний монашек окликнул его, сообщив:
– Кажись, Леонтий к себе пошел!
Ванята двинулся по указанному пути, обогнул митрополичьи покои со множеством крылец и затейливо изузоренных окошек второго и третьего жила (на низу помещались службы), нашел указанную дверь, влез на крыльцо, поминутно отвечая на вопрос, кто он и к кому, и наконец, по тесному переходу пройдя, оказался у надобной двери.
Постучал, укрощенный поисками и ожиданием, с робостью. Спокойное: «Войдите!» – раздалось из-за двери. Ванята отокрыл тяжелое полотно и увидел монаха в очень простой рясе и с простым медным крупного чекана четвероконечным крестом на груди, видимо греческой работы (в этом мать немного научила разбираться его), в негустой, сивой, с сильною проседью бороде, с волосами, заплетенными в косицу, перевязанную тканым снурком, с лицом в крепких задубелых морщинах и внимательным, остраненно-спокойным взором. Монах стоял, загораживая свет, в короткой первой горничке, отделенной дощатою перегородкой от самой кельи, и мыл руки, наклоняя за носик медный кованый рукомой, что висел, раскачиваясь, на цепочке, над кленовою лоханью. Обозрев смешавшегося парня, он еще раз наклонил рукомой, ополоснул ладони и стал вытирать руки грубым посконным рушником, что висел тут же, на спице.
– Отколе? – вопросил. И тут же, перебивши себя, уверенно догадав, рек: – Никиты Федорова сын? Иван? – вспомнил и имя, мгновение подумав. – Проходи, садись! Вырос! – добавил Леонтий, когда уже оба вошли в келью и сели на лавку близ небольшого, на пузатых ножках стола.
Ванята с любопытством оглядывал особенно богатую, супротив бедности, утварью, божницу, кожаные книги на полице и в поставце дорогую, едва ли не тоже византийской работы, лампаду. Не вытерпел, вопросил:
– Цареградская?
Леонтий кивнул, бегло улыбнувшись, и возразил вопросом:
– Мать как?
Здесь явно помнили, и очень, что Наталья Никитишна происхождением была из рода великих бояр и к тому же свойственница Вельяминовых, которую опекал когда-то сам покойный тысяцкий Москвы Василий Васильич.
Ванята, зардясь, начал сказывать домашние новости о матери, о себе, о сестре – «невеста уже!».
– Островное не отбирают у вас вдругорядь?
– Да не, утихли! – Иван тут счел уместным сказать о просьбе, ради чего и пришел: помочь вернуть родовое место за Неглинной, захваченное проворым сябром.
Леонтий вздохнул, сощурил старые глаза в сетке морщин, сказал невесело:
– Ноне и о такой малости надобно хлопотать у дьяка. Был бы жив Василий Вельяминов, в минуту бы то дело содеялось! – Помолчал, подумал, добавил: – Владыке нонь не доложишь, не до того! Иной просьбою и я не потревожу, ветх деньми.
В келье стоял тот устойчивый, чуть душноватый запах книг, воска и строгой старости, который безотлучно сопровождает холостых, на возрасте, мужиков, будь то удалившийся от дел горожанин, боярин ли или, как здесь, инок, и Ванята представил старого митрополита Алексия в такой же келье, в той же монашеской бедности и с тем же запахом старости и одиночества, и ему содеялось страшновато и неуютно. Представить такое еще минуту назад, на дворе хором, он не мог.
– И не до того теперь нам всем! – решительно изронил Леонтий, словно нехотя или ошибкою проговариваясь о главном. – Едут патриаршьи послы из Царьграда, протодьяконы Иоанн Дакиан и Георгий Пердикка… – он замолк, сохмуря брови и глядя куда-то в далекое далеко.
– Едут… Зачем? – со стеснением выговорил Иван, понимая, что не знать того – стыд, и заранее заливаясь жарким румянцем. Леонтий глянул на парня, раздумывая, говорить или нет (одначе вся Москва уже на дыбах, не скроешь!).
– Владыку судят, вишь, – вымолвил строго. Помолчал. Рек: – По доносу Киприанову!
Имя Киприана ничего не значило для Ваняты, и он замер, молча сожидая продолженья или объясненья неведомого имени.
– Болгарин… – неохотно протянул Леонтий. – Патриарх…
– Филофей Коккин? – спеша хоть тут показать, что он не вовсе невежда в делах церковных, подхватил Ванята.
Леонтий молча кивнул, продолжая:
– В Литве у Ольгерда сидел. Полюби стал тамо. Ну и патриарх его рукоположил в митрополита русского…
– Под Алексием?!
Огромность открывшейся беды ошеломила Ивана. Леонтий слегка, краем губ, усмехнул. Подумав, отмолвил:
– Владыко Олексей стар вельми! – и не договорил, в глазах парня стояло отчаяние.
– Владыка умрет? – вопросил он тихо, охрипшим голосом.
Что знал этот вьюноша о митрополите Алексии? Он не зрел владыку в делах, не был с ним в Царьграде, не сидел в смрадной яме в Киеве и сейчас готов заплакать при мысли единой о неизбежном для всех и неотменимом конце. Теплое чувство, пробившись сквозь усталость и рассеяние от многоразличных нынешних неустройств, прихлынуло к сердцу Леонтия, прежнего Станяты. О давно прошедшей молодости напомнил вдруг очерк жадного и худого лица, блеск глаз. Не знал, вернее, плохо знал он сына Никиты и думал, со смертью друга оборвано все, но вот вырос, под притолоку уже, Никитин отрок и требует своего, требует пустить и его в горние выси государственных дум и чаяний… Не кончалась земля, и век не избывался, как порою казалось в устали и рассеянии, вместе с ним. Леонтий вздохнул, светло и учительно поглядевши на отрока, выговорил строго:
– Вси умрут! Минет век, и ни единого из ныне живущих уже не узритце на земли! – А сам разве не мнил, не считал во глубинах души своей, что Алексий бессмертен? Да, не считал. Не мнил, а все же… И себя не мнил вне и врозь от Алексия, а потому… Потому и мысль о восприемнике не приходила в ум. Быть может, Филофей Коккин и прав? Нет, все одно не прав. И эти проверяльщики, и тайности… Гнусно! Нечистыми орудьями не можно сотворить чистое!
– Ну и что, коли наедут… – насупясь и упрямо вздымая чело, говорил Никитин отрок. – Князь Митрий о чем думат? Не пустить их! Пущай… Али принять… с саблями… Чтоб не посмели!
– Зло порождает зло, – возражал Леонтий, уже любуясь молодцем (юношеское сойдет, на ратях станет строже. Не потерял бы в годы мужества веры в правду, то – сущее зло). – Я тоже думал, давно, в Новом Городи… Стригольническая ересь… Высокоумье! Представь: человек и Бог! Ежели самому придумывать волю Божью, то можно докатиться и до сущего зла… Зри в католиках: во славу Божью сожигают людей! Монахи продают за мзду искупление грехов – мыслимо ли то? Господь или дьявол нашептал им такое?
– Что ж надобно?! – супясь, но не уступая, вопрошал отрок.