Дитер Нолль – Повести и рассказы писателей ГДР. Том II (страница 61)
Моя жена уже спала. Заглянув в спальню, я услышал ее ровное дыхание. В столовой меня ждал холодный ужин. Тарелка, накрытая белой салфеткой, на ней записка: «Если ты еще и голоден, старый полуночник, корми себя, пожалуйста, сам. Кофе в термосе. Когда тебя будить?» Видит бог, я могу пить кофе и днем и ночью. Мое сердце на него не реагирует. Но на этот раз я к нему не притронулся. Я позвонил в полицию.
Я назвал себя, и меня тут же соединили.
— Господин обер-бургомистр?
— Да. — Мне захотелось добавить — пока что да! Зачем? Какое дело уголовной полиции до нашего спора? Да я и вообще плакаться не люблю. — Речь идет о Зигрид Зайденштиккер. Ее ищут со вчерашнего дня. Вам уже доложили? Что удалось выяснить?
Ничего. Комиссар уголовной полиции знал не больше, чем женщина в трамвае. Никаких следов. Утром допросили учителей. Но и они ничего не понимали. Лишь ее одноклассники рассказали, что Зигрид очень плакала после урока химии. Может быть, плохая отметка? Под конец года у девушки могут сдать нервы. Предэкзаменационная лихорадка, когда кажется, что самое важное на свете — отметка. Будь на то моя власть, я бы их отменил. Педагогика должна изобрести что-нибудь более разумное и справедливое. Я не знаю ни одного человека, чья последующая жизнь соответствовала бы оценкам, то есть тем единицам и пятеркам, которые ставили ему учителя в школе. Может, и Зигрид была травмирована отметками? Спросить об этом я забыл, звонить в полицию второй раз не хотелось.
Дочку Зайденштиккера я впервые увидел год назад во время летних каникул. И тоже в трамвае. Но если мне рассказывать о ней, то надо сперва заметить, что, может быть, о многом из того, что я узнал позднее, следовало догадаться уже тогда.
Прошлым летом еще не во всех трамвайных вагонах были кассы, а следовательно, еще работали кондукторы. И вот однажды смотрю, на конечной станции седьмого трамвая к Паулю подходит девушка в форме кондуктора, разламывает бутерброд с ветчиной, протягивает ему половину и говорит:
— Подкрепись-ка, пап. Мама очень просила меня последить за тобой.
Пауль засмеялся, подмигнул мне и сказал не без гордости:
— Вот она. Моя большенькая.
Едва ли такое определение подходило Зигрид. Разве только если знать, что у Пауля еще трое младших детей. О ней можно было сказать все, что угодно, только не то, что она уже большая. В кондукторском снаряжении, с сумкой на широченном ремне через плечо, она казалась хрупкой и изящной — ребенок, утопающий в серо-зеленой форме кондуктора. Решив, что она, подобно многим студентам и школьникам, «подрабатывает» здесь, я спросил:
— Неужто на каникулы нельзя было придумать чего-нибудь поприятнее? Поездку на море, скажем, или в лагерь? На Балтику или в сосновый лес?
Она покраснела. Я это заметил, хотя ее прелестное личико освещалось только скудным светом в вагоне. Вместо нее ответил все еще жующий Пауль; в голосе его звучало желание защитить дочь.
— Эх, бургомистр, ты в этом ничего не понимаешь.
Чего же я, черт возьми, не понимаю? Я не хотел обидеть ни ее, ни его. Я промолчал, и это, пожалуй, было самое разумное, что я мог сделать в ту минуту. Потому что Зигрид вдруг отвернулась, ее оживление пропало, мои дальнейшие расспросы могли бы еще больше опечалить девочку. Ее одноклассники давно уже были на Балтике, в сосновом лесу. А она, более впечатлительная, чем другие, осталась дома. Впервые оказавшись вне привычной школьной обстановки, она чувствовала себя ущемленной. Там, в чужих краях, каждый день вместе, дверь в дверь или палатка возле палатки, даже лучшие друзья могут друг другу надоесть, могут совсем по-иному взглянуть друг на друга. Тайное там, пожалуй, станет явным. Она слышала, как некоторые девчонки обсуждали, что взять с собой. Можно было подумать, что у них с собой будут не чемоданы, а бездонные бочки. Четыре, пять, шесть пар нейлоновых чулок — разноцветных паутинок — мечта всех женщин, даже будущих, туфли на любую погоду, белье и платья — самые лучшие вещи из самых дорогих магазинов; куда ей с ними конкурировать, да, именно конкурировать, другим словом это не определишь. Расстроившись, она придумала какой-то предлог и отказалась от поездки. Тебе что, опять с ребятишками сидеть надо? Но когда об этом узнала мать и по глазам дочери догадалась об ее беде, она незадолго до каникул принялась пересчитывать свою наличность, до последнего пфеннига, и предложила купить ей новый купальник, тоже в лучшем магазине. Купальник стоит сто тридцать марок, даже за бикини — вверху ничего, внизу тоже ничего — нужно выложить сотню, а она, ее мать, должна работать за эти деньги чуть ли не месяц. Разве это не безумие? Целый месяц каждый вечер на велосипеде, в дождь и ветер, в холод и в жару, из-за каких-то двух лоскутков. Но хотя бы на пляже, где парни так пялятся на девчонок, Зигрид не должна жаться по углам. Она должна иметь купальник, красный, с черно-белыми кружевами, точь-в-точь такой выставлен в витрине, он будет ей в самый раз, ради него мать готова даже ничего не дарить девочке ко дню рождения. Но Зигрид наотрез отказалась. Она не хочет сидеть на шее родителей и деньги на бикини заработает сама. Следующее лето тоже будет жарким и прекрасным. Жизнь ведь только начинается. Вот почему, когда я с ней познакомился, она была в форме кондуктора.
Время от времени, встречаясь с Паулем Зайденштиккером, я передавал ей приветы. А недавно он показал мне ее фотографию.
— Как, — закричал я, — это та самая худышка?
Одну только осень да еще зиму я не видел Зигрид, но за это время она заметно повзрослела. Я бы ее при встрече ни за что не узнал. Ребята все чаще стали ухаживать за ней. Скромная манера держаться, естественность, легко объяснимая уже известными нам причинами, привлекали многих. К тому же она была красива. Парнишка из параллельного класса, сын не то врача, не то директора или еще какой-то важной персоны, как говорил Пауль, каждый день привозил ее домой на мотороллере. Соседи себе все глаза проглядели, простаивая за дверьми, выходившими в темный коридор, и глядя в замочную скважину: они подсчитывали, сколько раз гаснет двухминутный свет, пока молодые люди прощаются друг с другом. И отцу забот прибавилось. От меня Пауль их не скрывал, я же пытался его утешить:
— Все птенцы когда-нибудь улетают из гнезда. Тебе этого не изменить.
Теперь парень каждое воскресенье приезжал за Зигрид. Звонил, преподносил матери цветы — знает, что положено, — и всегда просил разрешения прокатиться с девушкой за город. Уже зацвела вишня, в небо парили первые ласточки. Казалось, Зигрид хочет наверстать в эти дни все, что было упущено прошлым летом. За несколько часов до его приезда она уже дрожала от волнения, причесывалась, прихорашивалась, на заработанные деньги вместо купальника купила нейлоновую куртку, хорошо защищавшую от ветра, и вообще вела себя так, будто ее только что выпустили из клетки. Наблюдая за дочерью, Пауль думал. Старался доискаться причины столь внезапной перемены в дочери.
— Ох, не знаю, — ворчал он, — ох, не знаю, лишь бы все это хорошо кончилось.
Я пожимал плечами. Наверно, мы, старики, всегда теряемся, когда наши дети впервые влюбляются. В конце концов, нам ведь не остается ничего, кроме надежды.
Вот примерно все, что я знал о Зигрид. И, проскользнув в спальню, тихо, чтобы не разбудить Герту, залезая под одеяло, я подумал, что следовало бы рассказать комиссару о друге Зигрид, лучшем математике параллельного класса, которого она всегда называла «Мой логарифм». Может быть, паренек сумел бы нам помочь? Но я не мог вспомнить его имени. А скорей всего, я его никогда не слышал. Память у меня хорошая. Да и наверняка Пауль сам давно уже снесся с ним. Но мысли об этом происшествии не покидали меня, и тут началось то, чего я боялся. Я ворочался с боку на бок. И хотя за день смертельно устал, сон не шел ко мне.
Я лежал. Прислушивался к бою часов. И все думал о Конце. Зигрид и Конц. До его прихода нас критиковали на окружкоме партии, критиковали весь секретариат и бургомистра, всех вместе и каждого в отдельности. Драили что было сил. Но я человек не больно-то чувствительный — закаленный, и все тут. Наверно, меня закалили в сорок пятом. Когда я вернулся домой — рваный, грязный и тощий, как обглоданная кость, — я увидел, что нацисты — виновники войны по-прежнему занимают тепленькие местечки. И поскольку никто их не гнал, я это сделал. Несмотря на бабью истерику. Я велел арестовать преступников. Я понимал историческую необходимость того часа, не знал, правда, справимся ли мы, достанет ли у нас силы, но не колебался. Теперь или никогда. И никакой пощады. Сколько стоит мир, великие исторические преобразования всегда совершаются за несколько дней. Завтра может быть уже поздно. Итак, я это сделал. Возможно, я человек несколько сентиментальный — в молодости даже стихи писал, — но тряпкой никогда не был.
Нашего первого секретаря недавно освободили от обязанностей. Не сказать чтобы с треском. Но и не сказать чтоб втихую. Напротив. По-деловому, открыто, с полным пониманием дела. И все-таки с тех пор я ощущаю какую-то странную боль. Еще один из наших ушел. Кто придет ему на смену? Он больше не справляется со своими задачами, говорилось на собрании, когда мы освобождали секретаря, у него недостаточно широкий кругозор. Вот самое главное. Это не позор, товарищи, наша жизнь с каждым днем усложняется, это надо понимать. Мы подыщем ему работу по силам и по способностям, там он не будет чувствовать себя неумелым пловцом во время прибоя. Кто «за»? Мы все подняли руки и проголосовали «за». Возможно, мы действовали разумно, возможно, разум возобладал над состраданием. Секретаря направили на преподавательскую работу в спецшколу. А вместо него явился Конц. Тот самый Конц, который каждым своим взглядом предъявляет счет… Если бы я, черт возьми, мог узнать, что он делает, когда не сидит на заседаниях! Живет он пока в гостинице. Приехал из Берлина. Но родом из наших мест. Я читал его анкету. И тем не менее он для меня личность загадочная. Поменял несколько школ. Где-то кончил университет. Получил доктора философии. Но что он делает, скажем, в эту секунду? Пьет водку, играет в карты, любит женщину? У него нет ни жены, ни семьи, а он мужчина в расцвете лет. Когда его представляли секретариату, я отсутствовал, ибо находился в то время на самой скучной из всех дискуссий, в которых мне когда-либо доводилось участвовать. Дискуссия с актерами нашего театра. На тему об искусстве и литературе. Они читали меньше, чем я, и меньше видели пьес, — но один из них встал и спросил: