реклама
Бургер менюБургер меню

Дитер Нолль – Повести и рассказы писателей ГДР. Том II (страница 46)

18

— Дерьмо, а не лагерь. Ни единого перса среди этого сброда.

— До них фюрер пока еще не добрался, — утешал его Страат. А про себя думал: трудно индусу, бедняга совсем одинок в лагере.

Наступает осень, а за ней зима. Над аппельплацем бесчинствует ледяной ветер и гонит жидкий снег по промерзшей земле. Медленно, едва волоча ноги, движутся через ворота люди в лохмотьях — узники из других лагерей. Они пережили этот марш и теперь размещаются в окруженных колючей проволокой палатках, чтобы тихо умереть здесь. Ночью, под звездами, мерцающими высоко в небе, или днем, под быстро бегущими облаками, через которые изредка проглядывает солнце.

На кухне тепло. Страат репетирует с Баттенбахом.

— Я иностранец. Я коммерсант. Разрешите пригласить даму на танец? Та му ли аса оказир. Та му ли лем базармелко. Нели та рамадамда донга?

Весенним майским днем распахнутся лагерные ворота. На улицах будут цвести каштаны. Каждый выживший пойдет куда захочет. Страат отправится в Голландию доучивать физику. Станет учителем. До конца дней своих он будет быстро уставать. И никогда уже не сотворит ничего подобного тому, что сотворил однажды. Он изобрел новый язык и теперь постепенно его забывает.

Баттенбах поедет в Персию, в Иран, и будет удивляться странному языку, на котором там говорят.

Гюнтер Кунерт.

Акула.

(Перевод И. Горкиной)[8]

Час пробил. Меты расставлены. Видимость хорошая: хорошо просматривается морской простор, именуемый Атлантикой, и точка между Америкой и Европой, примечательная лишь бурями и волнами, волнами выше жилищ средних размеров в Клаймэкс-Сити на Среднем Западе. Под бурями и волнами пребывает неподвижная глубина, беспросветно черная, населенная палеогенными пучеглазыми тварями, что пялят свои круглые мерцающие гляделки на памятники позднего декаданса, погружающиеся в глубины: огромные жестянки, начиненные кожаными креслами, бутылками с ворчестским соусом, фарфором, железными цепями, нежным белым мясом, обволакивающим не хрупкий позвоночник, а топорные кости. Опустившись в чернильную глубину, все это больше не движется.

Так оно бывает, когда с корнем вырывают себя из одной стихии и переходят в другую. Возвращение же стоит жизни.

В этой самой точке все и стряслось.

Для природы, сшибающей холодные воздушные течения с теплыми, чтобы вволю натешиться, «Золотая стрела» нечто несущественное. Что же до двадцати пяти человек команды, до капитана судна, а он за все в ответе, для них природа — это, уж как бы там ни было, самое существенное: она диктует, кто доставит пшеницу на Ближний Восток. Чей пароход постарее, небольшого водоизмещения, тому следует подумать и подумать, прежде чем связаться с ней, с этой старой шлюхой, сговорчивой только в стихах у поэтов.

В этой самой точке.

Здесь столкнулись буря, судно и волны. Физические силы обрушились на палубные надстройки, на сварные швы, винт, весла, ноги, головы. Отсюда радировали, отсюда неслось по электромагнитным волнам «спасите наши души», отклика не слышали и повторяли все то же слова и снова, кричали в эфир, выли, молили.

Наконец ответ принят с судна «Ханиби», оно меняет курс, идет на всех парах, оно в пути; но путь был слишком долог, и судно не подоспело вовремя.

Ураган потянул за собой ночь, против нее терпящие бедствие обороняются несколькими красными ракетами. Их никто не замечает. Непроглядная тьма скрывает и все остальное; напоследок частый мелкий дождь пологом прикроет то, чему уже нельзя помешать.

Глаза-фонари, люминесцирующие зрачки далеких предков, озирают «Золотую стрелу», разглядывают неподвижные тела и не обнаруживают ничего, что напоминало бы живую душу. Так что же, — все спасены или никого не осталось?

Наутро море еще тяжело перекатывается, как изнемогшее тело больного после горячечной ночи. «Ханиби» наконец подходит. Да, вот эта точка, она теперь отчетливо, но временно обозначена следами катастрофы: по волнам носятся остатки грузов, деревянные части судна и другие обломки.

Море танцует под своей безобразной шкурой, танцует дико и мерно, разукрашенное обломками. Оно словно победоносный охотник за черепами, венчающий в сдержанном экстазе удавшееся дело.

С «Ханиби» еще некоторое время ведется наблюдение: в бинокли, сквозь прищур просоленных морскими ветрами ресниц. Дайте нам еще какое-то время понаблюдать. На горизонте что-то показалось, оно поднимается в небо… да это же самолет прибрежной охраны, он прощупывает под собой неспокойное водное пространство и опять исчезает за горизонтом. Неуклюжая плоская рыба-скат знает больше, чем те, в кислородных высях, она могла бы избавить их от бесполезных поисков, но все как всегда — друг о друге они не ведают, и каждый идет предопределенным ему путем.

По безоговорочному приказу пароходства «Ханиби» ложится на свой прежний курс — на Саутгемптон. Жутковатая, ставшая со времен забытого исхода чужой, стихия, по которой куда-то плывут, утрачивает свою медузоподобность, черты ее разглаживаются. И опять все — только вода, вода, синее пятно на географической карте, где логарифмической линейкой прокладывают путь кораблям. Пилоты береговой охраны давно уже возобновили прерванную игру в покер. Их грохочущая машина напрасно разбрасывала свою сеть над неизменной в своей переменчивости безбрежностью — в сеть ничего не попало.

Покер помогает забыть. Погружает в занятие, внушаемое стопкой пестрых карт. Погружение — двойственное слово: в нем переплелись понятия «гибель» и «размышления». Но и тому и другому свойственна отрешенность. Отрешенность — это небытие. Однако не возвращаются ли в бытие и не существуют ли те, кто вернулся из погружения?

Тасуйте карты, погружайтесь; не показалось ли тем временем на волнах нечто, едва приметное нечто, ореховая скорлупка, люлька, хранящая в себе жизнь? Тасуйте же карты: что-то есть.

Было заказано двадцать пять венков. В Вайоминге и Висконсине, в Нью-Йорке и Небраске, в Северной Дакоте, в Тусоне, Теннесси, Тукседо. И в том числе два венка в Клаймэкс-Сити на Среднем Западе, вдали от человечьих муравейников. На этих двух ленты белые. На одной — «Любимому сыну», на другой — «Моему жениху».

Мать и невеста, с влажными носовыми платочками в бледных от страдания руках, встретились в местном цветочном магазине. Две черные птицы в благоуханной клетке. Тихо пожали друг дружке коготки. Пролепетали соболезнования. Матери: я ведь знаю Митча, вместе лазили по деревьям, сама была отчаянной девчонкой. Невесте: бедняга Гарри, товарищ Митча, детьми вместе лазили на деревья, отчаянные мальчишки, все они были тогда отчаянные — мечтали о приключениях, Мельвиль, Лондон, Конрад — вместо Библии, сказок, учебников. И вот она, моряцкая судьба.

Пожалуйста, вот эту белую ленту с бахромой.

Траур, одетый портнихой, ходит по улицам городка. Вестница несчастья, со старательно натянутой трагической маской на кислой физиономии, с нелепыми очками на носу. Однако уныние сеет она не всюду. Мэру этого почти что городка далекая беда пришлась как нельзя более на руку. Быть может, предоставленное ему в торжественный день похорон слово, которое он, конечно, возьмет, выведет его из полусумеречного существования сытой заурядности и он предстанет в ярком свете перед теми, кто его избрал, хотя он сам отнюдь не избранный.

Уважаемые господа, друзья, сограждане, дорогие провожающие, нет, так не годится. В другом порядке: дорогие провожающие, уважаемые господа, сограждане, друзья! Убитые горем, стоим мы нынче над двумя могилами, две юные жизни вырваны у нас двумя хищными глотками.

Нет, Линкольн так никогда не сказал бы. Трижды повторенные двойки разрушают вообще-то красивую метафору. Мы стоим у могил, хищные глотки поглотили юные жизни. Так лучше: чем неопределеннее, тем точнее, уважаемые господа, друзья, сограждане!

Должна же когда-нибудь блеснуть символическая молния сквозь тучи унылого существования, должен же пробиться светлый луч и озарить благолепием его, мэра, аллилуйя, аллилуйя, о господи, дабы уважаемые господа увидели, кто он есть на самом деле, этот неприметный человечек.

Еще не вытесал каменотес из Клаймэкс-Сити своими ревматическими руками два имени на могильных досках, и вот уже. Уже.

Оно уже было, когда на рукава пиджаков прикалывали две узкие полоски траурного крепа. И оно, Нечто, уже было, когда полуспущенный флаг на мачте ратуши бесстрастно говорил прохожим «memento mori» — помни о смерти. Тем временем оно уже появилось.

На колышущейся, вздымающейся и опадающей текучей массе, что простерлась меж континентами. В то самое время, когда городок вел приготовления к постановке траурных торжеств. Нечто уже можно было различить на благодушно плещущейся безбрежности — Нечто в виде крошечного ковчега, в виде надувной шлюпки. И в ней Гарри Мак-Гвайр, второй штурман «Золотой стрелы», и Митчем Миллер, радист.

Никем не жданные, никем не замеченные, появились эти двое на залитой солнцем арене водной жизни. Появились, вытолкнутые на поверхность бездонной пучиной. Будто отдыхали где-то в чаще тихо колышущихся водорослей, в объятиях юной сирены. Словно кто-то, кого никто не знает, укрыл их от слезящихся на ветру, вооруженных биноклем глаз на «Ханиби», от телескопов поискового самолета, от беспощадных взоров смерти. Неведомо откуда выплыли они. Быть может, всего лишь из мимолетного укрытия за негустой завесой тумана. Они плывут на каком-то буром бесформенном, напоминающем чашу резиновом пузыре.