реклама
Бургер менюБургер меню

Дитер Нолль – Киппенберг (страница 66)

18

И в коллективное руководство институтом он тоже не верит, пусть даже на конференции работников высшей школы и было произнесено слово «директорат». Вот когда государство официально внедрит такую форму управления, тогда он в нее поверит — и ни секундой раньше. Он слишком хорошо знает феодальную структуру научных учреждений. А внутреннее соглашение в пределах одного института — оно ведь ничего не стоит. Шеф может двести раз передумать. Достаточно издать приказ по институту — и все вернется на круги своя. Босков проработал здесь свыше десяти лет. Он видел, как Ланквиц совершает такие виражи, при которых кто-нибудь другой давно бы сломал себе хребет. Другой, но не Ланквиц, тот змеей проскользнет где надо, и при этом его лицо будет сохранять обычное выражение собственного достоинства. Коллективное руководство, новый профиль, координация — это звучит очень даже заманчиво. Но сейчас всего важней технология, во-первых, и осуществимо ли это силами института, во-вторых. Перспективы — это завтрашний день, а технология нужна сегодня. Все по порядку, все в свое время. Как ни заманчива перспектива, пока от нее мало толку, она словно песок, попавший в глаза, и надо еще проверить, не нарочно ли он брошен. Попробуем погладить против шерсти, не грубо, а слегка, чтобы понять, какие тут намерения и не спрятаны ли где-нибудь когти. Потому что водить себя за нос толстый Босков не позволит.

— Иногда, — начинает он, — все бывает ох как непросто. Такие гигантские преобразования нам в данную минуту не так уж и нужны. В данную минуту нам было бы нужней решить, осуществима ли эта технология вообще, и еще нам нужна четко разграниченная ответственность.

Встревоженный Ланквиц пересел из кресла на привычное место за столом, откуда он имеет обыкновение спускать свои приказы, точные и немногословные. Слово директора пока имеет вес в этом институте, стало быть, директору и надлежит ввести противоречие Боскова в дозволенные рамки. Ланквиц нажал кнопку звонка и сказал фрейлейн Зелигер:

— Принесите, пожалуйста, переписку между дирекцией и партийным руководством.

— К чему? — отмахнулся Босков. — Я наизусть знаю все, что вам писал.

— Я просто хотел напомнить, что именно вы всегда настаивали, чтобы мы в больших, нежели теперь, масштабах сотрудничали с промышленностью. А эта технология…

— Посмотрим, — начал Босков, но Ланквиц не дал ему говорить.

— Учтите, — продолжал он, — что постоянная связь с техническим развитием… научное обоснование промышленного выпуска, наконец… в дальнейшем мы намерены… не должны упускать из виду необходимость устранить некоторые иерархические элементы.

— Н-да, — протянул Босков, потому что для начала ему надо было оправиться от изумления. — Эта опасность не так уж и велика. Я не утверждаю, что здесь наличествуют иерархические элементы, избави боже. Я и за более безобидные замечания получал нахлобучку. Но раз вы сами так говорите, господин профессор, значит, вам видней. Допустим, все так и есть. У Кортнера очень может быть. Хотя тут скорей не иерархия… А то, как он обращается с аспирантами и докторантами. Политика выращивания любимчиков — так бы я это определил, если бы вообще стал определять. Но подобные явления коллективное руководство одолеет в два счета, если оно и в самом деле будет разделять с вами бремя забот.

— Я просто хотел выразить мысль, что эта технология предполагает наиболее рациональное сочетание всех возможностей института. Например, эту проблему не решить без опытных органиков из отдела Хадриана.

— Не решить? — переспрашивает Босков. — Жаль. Тогда у вас ничего не получится. Потому что все его химики специализируются исключительно на медицинской проблематике. В этом я совершенно уверен. — Представление, которое разыгрывал перед ним Ланквиц, начало его мало-помалу раздражать. И он через плечо крикнул в сторону двери: — Анни, принесите, пожалуйста, переписку «дирекция — партбюро».

— Я бы попросил вас, — воскликнул Ланквиц, смущенный и в то же время раздосадованный. И уже к фрейлейн Зелигер: — Оставьте, в этом нет ни малейшей надобности.

Босков разнял сложенные на животе руки. Уперся ими в подлокотники и, приподнявшись, развернул кресло так, чтобы снова иметь Ланквица в поле зрения.

— Дело вот в чем, — заговорил он, обратно плюхаясь в кресло, — вы слишком часто и слишком настойчиво внушали мне, что отдел химии при своей сугубо медицинской специализации способен лишь с неправомерной затратой сил и всего прочего синтезировать тот либо иной препарат для группы Киппенберга, да-да, слишком часто, чтобы сегодня, принимая такое рискованное решение, я мог положиться на этих сверхузкоспециализированных органиков. — Боскову явно наскучило представление, и он начал резать правду-матку. — А уж коли мы и в самом деле ввяжемся в разработку этой технологии, нам придется быть последовательными до конца и возложить руководство на Шнайдера. Вот тогда и поглядим, на что способен товарищ Хадриан. — Босков промокнул лысину носовым платком. — Порой, — продолжал он, — мне от души жаль товарища Хадриана. У бедняги слишком мягкое сердце, да-да, так бывает. На партийных собраниях мы часто кричим, что он может и должен, и мне кажется, он порой ночами ворочается в постели и горько плачет, потому что всей душой рад бы «мочь», да только не смеет. Вот такие дела, н-да. А кстати сказать, — и я невольно подивился тому, с каким психологическим искусством Босков положил конец словопрениям, — а кстати сказать, тут небезынтересно и мнение зарубежных специалистов. Общеизвестно, например, что под руководством некоего профессора Ланквица, словно покоренные волшебной силой, объединяются самые строптивые радикалы.

Ланквиц тотчас слегка расслабился, чуть пообмяк, стал менее неприступным, покинул свой трон за столом, занял место за журнальным столиком, и Боскову пришлось снова разворачивать кресло, чтобы продолжать свои речи, глядя в глаза Ланквицу.

— Отдел химии, — начал он, задыхаясь от проделанных физических усилий, — мог бы очень и очень посодействовать нам, если бы только они посмели мочь. Это я и хочу сейчас услышать, коротко и вразумительно: с чего вдруг они должны мочь, когда много лет они самым категорическим образом даже права такого не имели! Мне очень неприятно, что приходится говорить в резком тоне. Итак, прошу вас, выкладывайте! Либо вообще на меня не рассчитывайте. — И он посмотрел прямо в глаза Ланквицу, а потом так же прямо — мне.

Ланквиц кивнул и благосклонным мановением руки предоставил мне слово. Я же глядел куда-то мимо Боскова. Последовала продолжительная пауза.

Совсем недавно я не мог на себя нарадоваться и на свой успех и был бесконечно горд достигнутым соглашением, но после слов Боскова и под его взглядом я утратил способность радоваться или гордиться. Потому что при желании на все происшедшее можно было взглянуть совершенно другими глазами. Босков мне доверял, но, присмотрись он чуть пристальнее, он, пожалуй, сказал бы: Киппенберг хитростью добился успеха, он просто заключил с шефом очередную сделку. Но и это было бы далеко не все, в действительности дело обстояло еще хуже: я два года подряд водил Боскова за нос, я до последнего дня скрывал от него различные тайные мотивы и взаимосвязи, короче говоря, скрывал от него правду. Я сам это прекрасно сознавал и, может быть, именно потому даже теперь, спустя много лет, так отчетливо помню этот час, способен вызвать в памяти любое слово, мной произнесенное, любую мысль. Мне было совсем не сладко в моей шкуре, я с радостью открыл бы сейчас Боскову правду, всю правду, как она есть.

Разумеется, я сознавал, как непросто обстоит дело с правдой в такую эпоху и в таком мире, когда решительно все — от ультраправых до ультралевых — утверждают, будто им, и никому больше, ведома единственная, истинная правда, в мире, диалектика которого сегодня отвергает вчерашнюю, а завтра, может быть, отвергнет сегодняшнюю правду. Тут я не строил никаких иллюзий, я знал: если не хочешь стать циником, научись понимать относительность происходящего.

Вот только между мной и Босковом не было ничего относительного. Между нами понятия истинного и ложного еще не были определены. Нас пока больше занимал смысл. В смысле коренилось то, что создавало абсолютные масштабы. Никаких разговоров о совести, вообще никаких бесполезных разговоров. Все просто, все надежно, все однозначно: мы оба впряглись в одну и ту же телегу и тянем ее в одном и том же направлении, по одной и той же каменистой дороге, к одной и той же достойной цели. Я не только ощущал в себе достаточно мужества, чтобы сказать наконец Боскову всю правду, я вдобавок испытывал потребность ее сказать.

Этот самый Босков — я и тут не строил себе никаких иллюзий — давно стал для меня более глубокой потребностью, чем я был готов признать. И не то что несмотря на разделяющие нас двадцать пять лет, а именно благодаря им. Жить становится теплее, когда знаешь, что твоя жизнь увязана с какой-то традицией. Вот почему в наши дни каждый охотно узурпирует для собственного потребления кусочек истории. И я в том числе. Я порой стремился отыскать для себя укромное местечко в каком-нибудь закутке какой-нибудь традиции, задыхаясь от спешки, словно за мной гонится черт. Или не черт, а папаша Киппенберг собственной персоной? Он тут, разумеется, незримо присутствовал. Не как реагент, нет, нет, а как катализатор. Во всех реакциях, в которые вступал Киппенберг-сын, Киппенберг-отец участвовал как катализатор высокой активности и постоянного действия, пока у него по старости не иссякли силы. Это в свою очередь было связано с динамикой его жизни, с его происхождением и титанической борьбой за место под солнцем.