реклама
Бургер менюБургер меню

Дитер Нолль – Киппенберг (страница 26)

18

Институт биологически активных веществ вырос из исследовательского отдела национализированного после войны концерна. Выйдя из затянувшегося организационного периода, он под руководством Ланквица превратился в фармакологический институт, причем в институт ненужный, ибо фармакологические институты имелись при всех университетах. Я с самого начала понимал, что наш институт в его нынешней форме не имеет права на существование и что нам предстоит заново вырабатывать свое лицо. Ланквиц взял меня к себе из следующих соображений. Горемычный отдел биофизики в нашем институте с первых же дней как гиря висел у него на ногах, и никто не знал толком, куда бы его приткнуть. Я был призван превратить его в полноценный отдел, который вполне соответствовал бы и духу института, и представлениям Ланквица о фармакологических изысканиях; Ланквиц же во все времена был и оставался врачом и фармакологом, а свое доброе имя и свою репутацию он завоевал в тридцатые годы, сделав ряд важных открытий. Я, как человек не ортодоксальный и лишенный традиций, подошел к делу с абсолютно других позиций: наряду с отделами химии и апробации я навязал ланквицевскому царству принципиально новую рабочую группу, которую неустанно расширял и которая была бы совершенно на месте в новом институте, каким он нам тогда виделся. Босков с самого начала был движущей силой этих преобразований и моим преданнейшим союзником. Этому институту надлежало занять промежуточное положение между исследовательским центром и нашей изнемогающей от трудностей фармацевтической промышленностью, которая в те годы то и дело предпринимала дорогостоящие импровизации с тем, чтобы без научной подготовки, без предварительных изысканий, без разработки химической технологии, без специалистов, без помощи давать наконец нужную продукцию. Скорейшее применение научных открытий в производственной практике, отвечающей требованиям дня, было в ту пору задачей первостепенной важности. Вопиющее противоречие, которое заключалось в том, что мы повсеместно слушали, читали, толковали о научно-технической революции, но представляли себе при этом некую революцию частного характера, в том, что мы отлично знали о нуждах нашей промышленности, что постулат общественной необходимости мы и во время учебы и после ее окончания хлебали каждый день чуть ли не ведрами, но не ставили перед собой иных задач, кроме сугубо научных, отделываясь при этом от нужд промышленности общими фразами, — это самое противоречие не давало мне покоя еще до того, как я приступил к работе в институте, также и потому, может быть, что, несмотря на десять лет, проведенных за учебой, я все еще не забыл, как мне работалось на заводе, как мы на чем свет стоит проклинали науку и как, предоставленные самим себе, мыкались на импровизированных установках, собранных из обломков и утиля.

Но одно дело представлять себе новый институт как некое светлое видение и совсем другое — воплощать это представление в жизнь среди непроходимых джунглей научного традиционализма, профессорского гонора, споров о компетенции, схоластического мышления и бюрократического планирования. После первого же кавалерийского наскока я очень хорошо, это почувствовал. Вот почему мне показались несправедливыми упреки Боскова. И обида пересилила разум. Нет и еще раз нет, я никогда не капитулировал перед трудностями. Просто я постарел. Приобрел чувство меры. После периода бури и натиска, когда требуешь либо все, либо ничего и хватаешь с неба звезды, я приобрел реальное понимание истинно достижимого, действительно возможного. Обычно Босков был не склонен к упрощению, его присказка: «Да-да, все это дьявольски сложно!» — звучала у меня в ушах так живо, словно я только что ее услышал. Но сегодня он почему-то уж слишком все упрощал.

Я сказал:

— В нашем институте столкнулись носом к носу два направления. И если мы называем тех ретроградами, потому что они не могут отказаться от традиций, то и они в свою очередь честят нас авантюристами от науки, к один упрек стоит другого, поскольку оба они не касаются сути дела. Кто в нашей науке вообще посмел бы утверждать, будто ему ведом единственно правильный путь?

Босков, несколько озадаченный, поглядел на меня.

— Когда слушаешь ваши рассуждения, — сказал он, — невольно кажется, будто в вас вселился дух Ланквица. А кроме того, вы, дорогой мой, уклоняетесь от темы, потому что о теоретических предпосылках у нас сегодня и речи не было, хотя… в общем-то, смешно получается, когда в споре двух научных школ вы пытаетесь одним задом сидеть на двух точках зрения, смешно — и на удивление ново для Киппенберга. Да что с вами происходит, в конце-то концов? — Он покачал головой. — Впрочем, речь вовсе не о школах и о теориях, речь — чтобы коротко и ясно — о наших первоначальных замыслах и о том, почему вы не желаете отстаивать эти замыслы перед шефом, хотя конференция работников высшей школы явилась как нельзя более желанным поводом.

Ну что тут было отвечать?

— Да вы сами, — вяло отозвался я, — считали, что вопросы останутся в неопределенности до партсъезда, до апреля.

— Ну что за вздор! — воскликнул Босков. — Что вы ходите вокруг да около? Если я и сказал, что партийный съезд, несомненно, примет важные решения также и по поводу нашей работы, из этого вовсе не следует, что вы с вашим тестюшкой до тех пор можете делать вид, будто никакой конференции вообще не было. — И, еще пуще разозлись, добавил: — Вы, кажется, за дурачка меня считаете? Нет уж, для этой цели придется вам поискать кого-нибудь другого вместо толстого Боскова.

Тон Боскова побудил меня к более активному сопротивлению.

— Только без паники, — сказал я. — Вы сперва успокойтесь. Ведь вы знаете, у меня есть своя тактика, вам, во всяком случае, не раз доставляло удовольствие наблюдать, как я ухитряюсь обойти шефа и его вечное: «Не представляется возможным».

— Ваша тактика, — сказал Босков, — да это… это…

— Постойте, я еще не кончил. — При этом я не глядел на Боскова. — Шарлотта сейчас в Москве, поэтому не только я остаюсь по вечерам один, но и старик тоже. Мы культурненько посидим вместе. Вы не поверите, но у меня в погребе завалялось еще несколько бутылок рейнского. Посмотрим тогда, не заглотит ли он вместе с вином и конференцию, и — могу вас заверить — перчику я в это дело тоже подсыплю.

Лицо Боскова ни единым движением не откликнулось на мои слова. Помолчав немного, он неодобрительно покачал головой.

— Я и впрямь не пойму, что с вами происходит, — сказал он уже вполне спокойно. — Ваше важничанье — ну, на меня оно большого впечатления не производит. А для дела — и не только для дела, но и для вашего характера — было бы полезно, если бы вы наконец научились правильно понимать Ланквица.

— Вот так-так, — немедля среагировал я, — это уже что-то новое. До сих пор вы меня именно в том и укоряли, что я проявляю по отношению к старику слишком много понимания.

Босков вздохнул.

— Да-да, все это дьявольски сложно. Понять Ланквица вы все равно не сможете, годков вам для этого не хватает. У меня порой мороз пробегал по коже, когда я видел, как непонятливы и бездушны вы по отношению к старику, ну там «подсыпать перчику» и тому подобное… И поскольку вы просто-напросто не способны его понять, вы спокойно укрываетесь за своим бессердечием и даже близко не можете подойти к старику в серьезных вопросах.

Я хотел возразить, но Босков остановил меня.

— Нет уж, я лучше объясню, как обстоит дело. Вы его не понимаете, но вы его приемлете — и его устаревший стиль руководства, и абсолютизм, и то, наконец, что он преграждает нам путь к правильным решениям. Вот в том, кстати, разница между вами и мной: я очень хорошо его понимаю и прекрасно знаю, что в нем происходит… — Носков взволнованно запыхтел. — Порой мне хочется обнять его за плечи и утешить, что ли… Но из-за этого одного я вовсе не приемлю Ланквица, а уж пасовать перед ним, как нередко доводилось вам в последние годы, — нет и еще раз нет, дорогой коллега, и можете называть это тактикой, сколько пожелаете, лично я это называю со-овсем по-другому.

Слова Боскова так глубоко задели меня — своей несправедливостью, как мне казалось, — что я ответил ледяным тоном:

— Жаль только, вы с вашим пониманием и вовсе не сумели подойти к старику.

Босков выслушал все это вполне спокойно, во всяком случае, он не разгорячился, не побагровел и не запыхтел угрожающе. Он только поглядел на меня и, пожалуй, сделался еще бледнее. И тут мне стало стыдно. И я припомнил: Ланквиц очень пышно отпраздновал свое шестидесятилетие, с приветствиями и поздравлениями и с множеством именитых гостей из ближних и дальних мест, но за юбилейным столом в узком кругу Боскова не было, Боскова не пригласили. На другой день я откровенно спросил его о причине, и так же откровенно, не без иронии Босков мне отвечал: «Боюсь, вы не очень сметливы, или, может, притворяетесь таким? Мы с шефом… Ну, короче говоря, я не принадлежу к его клану…» Теперь я невольно вспомнил эту фразу и пожалел о своих словах. Босков же, не сводя с меня спокойного взгляда, сказал сдержанно:

— Я наделен ангельским терпением, потому что хорошо знаю, как все бывает сложно, с людьми то есть… Я могу и подождать, Киппенберг, дело в том… — Тут он наконец отвел от меня взгляд, несколько секунд глядел в пустоту, либо по рассеянности, либо потому, что мысли его блуждали где-то далеко, и заговорил снова: — Если я чему и научился в этой жизни, то лишь одному: я научился ждать. — И опять глядя мне в лицо: — Я могу ждать человека целый год, могу три года, а может, и еще дольше.