Дитер Нолль – Киппенберг (страница 17)
Киппенберг неприятно удивлен и потрясен в то же время. Он не спрашивает, зачем она все это рассказывает, потому что невольно пытается вспомнить, не доводилось ли ему когда-нибудь читать подобные стандартные фразы типа «хочу, мол, послужить своим трудом Германской Демократической Республике» в заявлениях тех, кто впоследствии при удобном случае предлагал свою рабочую силу западногерманским концернам. Он отгоняет эту мысль.
— А вы строго себя судите, — говорит он. — Почему так?
— Кого это интересует? — отвечает девушка вопросом на вопрос, и в ее ответе, вызывающие интонации которого его смущают, слышится упрямство и одновременно покорность. — Впрочем, — и тут она самым непосредственным образом адресует свои слова Киппенбергу, — впрочем, вас это действительно может интересовать.
— Меня? Почему меня? — спрашивает он.
Она молчит, но у нее все написано на лице, и по лицу Киппенберг может угадать, что она уже нашла слова для начала и теперь напряженно раздумывает: еще Киппенбергу чудится, будто она хочет ввести его в качестве параметра в уравнение со многими неизвестными, не тревожась о том, к чему это приведет.
Только без паники! Она доверяет ему, это лестно, а непонятно почему возникшая между ними доверительная атмосфера даже доставляет удовольствие. Впрочем, удовольствия такого рода лежат вне круга его потребностей, он прекрасно может обойтись и без них. Подпустить немножко разнообразия — это всегда пожалуйста. Но потом уйти своей дорогой.
Итак, Киппенберг говорит:
— Действительно, в молодые годы приходится самому справляться со множеством проблем, зато проблемы эти очень скоро утрачивают всяческую актуальность. Я отнюдь не собираюсь давать вам мудрые советы, но…
— Тогда почему же вы их все-таки даете? Или вы этого даже не замечаете? Разве я говорила с вами о любовных страданиях или весенних модах? Что вы имели в виду, что именно «очень скоро утрачивает всяческую актуальность»?
Киппенберг допивает свой коктейль. Чувство легкой досады адресовано скорей ему самому — уж слишком неуклюже пытался он выскользнуть из разговора. Эта девушка умна и не признает авторитетов, он недооценил свою собеседницу. Следовательно, он не уронит своего достоинства, если откровенно в этом признается.
— Как правило, я формулирую все предельно просто, — начинает он, — вы задали вопросы, которые, возможно, больше меня задевают, чем вы о том догадываетесь, очень даже возможно, и мне надо бы об этом подумать.
Он откровенен, он хочет откупиться от нее чистосердечным признанием. Уже поздно. Она занятная девушка, она сумела привлечь его внимание — и будет с нее. Он бросает взгляд на часы.
— А теперь мне пора, — говорит он.
Она понимает намек. Приятно ему и то обстоятельство, что она даже не пытается скрыть разочарование. Он кладет монеты на стойку и говорит:
— Если хотите, я довезу вас до дому.
Она кивает, она тоже живет на севере, как и он. За станцией метро «Винеташтрассе» она просит его остановиться. Он протягивает ей руку. Уже выйдя из машины, она еще раз наклоняется к нему и говорит:
— До свидания, господин доктор Киппенберг, — после чего захлопывает дверцу машины и уходит.
Он глядит ей вслед. То, что она назвала его по имени, должно поразить его, но почему-то не поражает и даже не вызывает никаких вопросов. В этот вечер его ничто не в силах поразить. Свободная возможность побыть среди людей одним из многих влечет за собой некоторую расплывчатость и неопределенность, но для естественника Киппенберга, который и в смежных областях чувствует себя как дома, здесь нет ничего необычного. Кто столь надежно стоит на жизненном якоре, тот может позволить себе некоторый «выход за пределы», хотя бы и в те сферы, где в человеке и в сочеловеке и вообще между людьми происходит неожиданное, можно сказать, таинственное. И даже телефонный звонок из этой, чуждой ему сферы, которая лежит для него по ту сторону повседневной жизни, не может вывести Киппенберга из равновесия дольше чем на пятнадцать секунд.
— Романтика! — слышит он голос в трубке, потом еще раз: — Романтика! — И вот уже звучит в голосе бунтарский дух, который пронизывает все интонации, каждое слово этой девушки. — Вчера вечером, — продолжает она, — когда я еще раз все хорошенько обдумала, мне стало ясно, что и вы избегаете настоящих столкновений, но в вас это очень меня удивляет.
И снова Киппенберг крупным планом видит перед собой ее лицо: нахмуренный лоб, сдвинутые брови, нижняя губа прикушена.
Он точно знает, что сейчас надо сказать из позиции сверху вниз. «Милое дитя, — надо сказать, — теперь выслушайте меня. Во-первых, по телефону принято называть себя, кто вы такая и откуда у вас мой служебный номер?»
Не то, не так, Киппенбергу и не надо знать, кто она такая, ибо только в качестве незнакомки она может сыграть роль, уготованную ей слепым случаем, узнай же он ее имя, ему будет заказано проникновение в непрожитую жизнь, и некоторая возможность будет упущена навсегда.
«Во-вторых, — так следовало сказать далее, — у человека, подобного мне, вы уж извините, и впрямь нет ни времени, ни сил заниматься проблемами старшеклассников, а в-третьих, очень вас прошу положить трубку, мне должны позвонить из вычислительного центра, очень важный звонок, а у меня будет занято».
— Вы откуда звоните? — спрашивает Киппенберг.
— Станция «Шёнхаузер-аллее».
Быстрый взгляд на часы.
— Я именно сегодня хотел посмотреть, в каком состоянии наша дача, — говорит Киппенберг. — Это линия на Штроков. Если у вас нет других планов, я бы попросил вас через час быть на станции «Грюнау», в четырнадцать ноль-ноль, другими словами. По дороге у нас будет вдоволь времени для серьезных разговоров.
Я положил трубку. Вчерашний переход из одного качества в другое оказался не совсем беспроблемным. Смутное воспоминание: на какие-то мгновения на границе между сном и бодрствованием я перестал себя сдерживать. Сегодня этот переход шел уже как по маслу.
Позвонили из машинного зала, Леман набросился на меня со своими математическими проблемами. Я пытался сосредоточиться на его вопросах, мой разум и моя манера держаться — все это покоилось на твердой основе. Но внезапно я понял: чуждая для меня сфера по ту сторону действительности, стань она действительностью, воссоединима с моей действительной жизнью.
Я еще не знал, что в понедельник, с приездом доктора Папста, ко мне вплотную подступит самая трудная задача из всех, возникавших в моей жизни. Знай я это заранее, я, может быть, испугался бы рискованной затеи сознательно переступить границы своего упорядоченного бытия. И право же, не стоит размышлять о том, как тогда развернулись бы события.
В эту субботу, договорившись по телефону о встрече, я вступил на путь, который пролегал вдоль границы истинно происходящего и который я последовательно прошел до самого конца, почти не замечаемый моим окружением, пока путь этот на несколько часов не пересекся с моим действительным жизненным путем. Я наблюдал собственные поступки, порой — не понимая, порой — недоумевая, сам себе зритель, так до конца не понявший роль, которую он играет, но с каждым разом все яснее сознающий: он постепенно учится постигать диалектику собственной жизни.
Из-за поездки в Шёнзее суббота пролетела незаметно. Как и накануне, я вернулся домой поздно вечером. Я увидел гору журналов у себя на столе и порадовался, что впереди у меня рабочий день без каких бы то ни было помех. Я принял душ и лег, испытывая приятную усталость после долгой прогулки на свежем воздухе, который особенно чист и ясен в озерном краю зимой.
4
В воскресенье с утра пораньше я засел за свои журналы. Я с головой ушел в работу. Благодаря моей способности концентрироваться на самом главном, способности, которую с малых лет развивал во мне отец, я сумел для начала, очистить голову от впечатлений прошедшего вечера, хотя вторжение в чуждые мне сферы пробудило во мне бездну мыслей, выпустило на свободу некоторые чувства, иначе говоря, настроения и аффекты. При этом не играет роли, ушло ли пережитое накануне в более глубокие слои сознания, ибо рабочая самодисциплина надежно защищала меня от любых нарушающих стереотип поведения воздействий, которые поднимаются из глубин нашего сознания, для нас не только необычны, но и беспокоящи и с которыми мне еще предстоит разобраться, не сейчас, правда, а попозже. Все в свое время. Работа всегда на первом месте.
Однако надежды на день без помех пошли прахом. Очень скоро зазвонил телефон — это был Мерк. Просмотр журналов снова был отодвинут на неопределенный срок. Если верить темпераментному докладу Вилли, Леман проторчал всю ночь в институте, а дежурных отправил по домам. Это же логично. Около пяти утра один рентгеногониометр испортился.
Я взглянул на часы. Была четверть девятого.
Вот уже целый час, продолжал Мерк свое сообщение, в подвале колдует Трешке, Харра тоже заявился туда с утра пораньше, Мерк — только что, равно как и Шнайдер, хотя у Шнайдера, к сожалению, препоганое настроение, доложу я тебе, но тут уж ничего не попишешь, в воскресное утро иначе и быть не может.
Я поехал в институт. Наши рентгеногониометры работали по сорок, по семьдесят, иногда и по восемьдесят часов без перерыва, отделенные от мира толстыми бетонными стенами, такие же стены были и в лаборатории изотопов, они надежно защищали от жесткого излучения расположенный над подвалом цокольный этаж с ЭВМ. В подвале за массивной стальной дверью с надписью «Осторожно! Радиоактивность! Посторонним вход воспрещен!» я застал Трешке, нашего умельца, шестидесятипятилетнего Трешке, гордого своей незаменимостью. Специалист по тонкой механике, превосходно разбирающийся в оптике и электротехнике, квалифицированный сварщик, но не менее квалифицированный токарь и фрезеровщик, он с легкой руки Шнайдера прозывался «привилегированный пролетарий Боскова» либо «ведущая сила», хотя в партгруппе, состоящей из научных работников, ему нелегко было играть роль ведущего. На шнайдеровские прозвища Трешке не обращал ни малейшего внимания, но Босков, который, видит бог, не был обделен юмором, ужасно злился на Шнайдера, оправдывая свою злость тем несколько абстрактным утверждением, что у Трешке больше чувства реальности в одном пальце, чем у Шнайдера во всей руке.