Дина Рубина – Рябиновый клин (страница 44)
Глава 4
Огненная пацанка
Зимой, особенно в холодрыгу, Сташек ездил в город на автобусе, – всё же девять остановок до центра. И дорога была обычная автобусная, длинная и скучная: Привокзальная переходила в Механизаторов, затем тарахтели по бывшей деревне Свистихино, выпрямленной в улицу, а за той тянулся Пригородный совхоз. Далее автобус пыхтел вверх к Народной больнице, после чего скатывался к центру.
Летом же Сташек предпочитал иной маршрут: укромно-овражный, тропинчатый, берёзово-сосновый. Велосипед тут не годился: замучаешься в гору втаскивать, и перед библиотекой его не оставишь – стибрят, да и оставить негде – тротуары все узкие. Так что – пешочком: выходишь со двора, минуешь площадку пакгауза, ныряешь в тенистый проулочек и мимо домов с садами выходишь прямо в картофельное поле, где протекал хилый заболоченный ручей, тот самый, что зимой разливался и становился кочковатым, но таким клёвым катком! По мостику перебежал (да и не мостик, а две шпалы, перекинутые через ручей и скреплённые скобами, а перил никаких), и ты уже на улице Механизаторов. Её надо пересечь аккурат напротив прудов, пройти между первым и вторым в парк, и по пихтовой аллее выйти к «пекинке» (народное прозвище трассы М-7, подаренное ей во времена Хрущёва и нерушимой советско-китайской дружбы). Пересекаешь «пекинку», и ты – в Комзяках.
А Комзяки…
Это не ругательство. Хотя слово древнее, заповедное, как и те слова, при помощи которых ночью матюгальник тепловозы направлял. Комзяки – это берёзовая роща между станцией и городом. Как раз в ней и происходят все массовые гуляния жителей – так было всегда, ещё до революции.
Чудно́е название взялось то ли от чуди, то ли от мери, так им директор на уроке объяснял. Мол, раньше в нашей местности встречалось название Гомзяки, и была это священная роща у древней муромы или мери. Ну, священная или нет, а только прекрасная она, белая-белая, иссечённая солнцем, травянисто-прозрачная, с густыми жёлто-фиолетовыми мазками цветущих чистотела, лабазника и иван-чая.
Большая часть этой природной рощи раскинута по левую сторону от «пекинки», если ты направляешься из Москвы в Горький. А по правую руку тянется парк, и вот он-то, в отличие от природных Комзяков, рукотворный; он – часть огромного питомника, и сам продуман и рассажен, и вначале, вероятно, нарисован на бумаге – батя говорил, есть такая профессия: «парковый архитектор». Во всяком случае, от центра лесопарка красиво и строго расходятся радиальные аллеи настоящей сибирской лиственницы, а вокруг посажено столько всего из разных широт и стран: и дуб монгольский, и ель голубая, и клён американский, и каштан, и груша уссурийская, и орех маньчжурский… и чего тут только нет! И у каждого дерева или куста, у каждой травки свой запах: острый проникающий, или властный, одуряющий, или нежно-ускользающий, опахивающий нёбо тихой многостворчатой лаской.
Запахи – это была особая потаённая и бурная жизнь его существа. Его настроение, намерения, влечения и отношения с людьми и местностями, прежде всего, зависели от запахов: затхлого запаха кирпича и неочищенного бензина, запаха прибитой дождём пыли, горьковатого запаха дыма… А уж запахи трав – это стихия особая.
Мама, которая на прозвища была легка и изобретательна, в детстве называла сына по-всякому: «нюхач», «гончая», «вострый нос», «санинспектор». Потому как, едва войдя в дом, Сташек с порога мог объявить, что сегодня мама готовила на обед, и дома ли отец, и приходил ли сегодня краснодеревец Илья Ефимыч (тот всегда приносил с собой запах свежей стружки, причём сосновую от берёзовой Сташек отличал безошибочно). Он сразу определял присутствие в доме сестры Светланы, хотя духами та пользовалась весьма экономно: пару мазков за ушами своим драгоценным «Сигнатюром», который ей «доставали» у спекулянтов. («Сигнатюр» тоже был с отдушкой ландыша, но ту забивал сладковатый и пряный вездесущий запах роз.) Отец иногда насмешливо совал под нос Сташеку свою рубашку, дабы тот вынес вердикт: можно ещё сегодня надеть или пора бросить в корзину с грязным бельём.
Так вот, запахи… Терпкие, пронзающие или воздушно-травяные запахи летней Мещёры.
Нет! Не лето. Сначала первый запах весны: прелая листва из-под снега; гниловатый её запах как весть грядущего тепла и янтарных пятен света на траве, нагретого воска, сосновой смолы и ветреных рваных облаков над поймой. Тогда же случается везение: найдёшь подснежник и стоишь, дышишь, дышишь этой капелькой весны. А если рискнуть и забраться в чащобу за сосновым бором, там, в густой тени вдруг наткнёшься на россыпь необыкновенно крупных ландышей. Сташек приносил домой и по всему дому расставлял их в стеклянных баночках из-под майонеза: для мамы. И тогда весь дом полнился нежной лесной утробой, смешанным запахом мамы и острым холодным запахом ландышей, – слитный, нерасторжимый запах детства.
Затем следует первая большая гроза с сильным ливнем: настоящая буря запахов. Тогда в организме переключается какое-то реле, зима дырявится, истаивает, вянет… и уходит на целый год, ибо ты перемещаешься из дома наружу, выплёскиваешься всем естеством на природу, стряхиваешь с себя почти всю одежду, и твои кожа, волосы, глаза и губы пропитываются солнцем, ветерком, зеленовато-мятными тенями и запахами листвы и коры: сухой, тонкой, пергаментно-белой берёзовой коры и любимой розовато-шершавой, нагретой на солнце коры сосновой.
Но ещё до лета, конечно, – сирень, куст сирени в палисаднике, мощные кусты сирени в саду, и ночью открыто окно, и на рассвете густой волной вливается влажная душистость, ненасытный вдох, наслаждение чистотой, сладкое забытьё утреннего сна… Это – на всю жизнь.
На всю жизнь – запахи любимого луга. Там: мята, лиловый иван-чай, жёлтенький чистотел, горькая полынь, розовые цветки лопуха и чертополох с белыми пятнами молока святой Марии на листьях… Бредёшь-бредёшь по дурманной жаре, сорвёшь цветок гвоздики-травянки, с детства известной как «часики», и быстро вертишь пальцами, а красные лепестки бегут наперегонки по кругу. Шмели гудят, как далёкие паровозы, снуют стрекозы; в ноздри, в гортань, в звенящую голову проникает дружный травяной настой, и этот настойчивый аккорд луговых испарений длится и ширится, как тяга в печи, а по-над запахами трав царит дух папоротника, причём папоротника редкого, с листьями, скрученными в тугую воронку, в тесный такой кулёк; того папоротника, что, по преданиям, зацветает в ночь на Ивана Купалу.
Были у Сташека и заветные-секретные места, где жили и властвовали определённые, всегда им опознаваемые запахи. В самой сердцевине огромного парка-питомника таилась (не сразу и отыщешь) круглая полянка с секретом. По утрам и вечерами пахла обычным влажным разнотравьем. Но к полудню, когда припекало солнце и хотелось прилечь, Сташек растягивался на спине, зажмуривался так, что изнанка глаз становилась оранжевой. И огненные всполохи косо мчались и вновь возвращались из правого угла в левый… – и тогда с поляной происходило чудо. Все запахи исчезали! все, кроме одного: медуницы, на подушке которой покоились все остальные травы, – а ветра, чтобы встревожить их и перемешать, взметнуть насыщенный переплетённый аромат… не было. И над твоей головой, над всей поляной, над лесом, над облаками плыл сладкий медвяный дух, заполонивший всё вокруг: ибо медуница, городская-садовая, невинная-неказистая травка была здесь рассажена по кругу.