Дина Рубина – Рябиновый клин (страница 36)
Наконец Каганович поднялся, расправился, ноги размял. Подал бате руку и говорит:
– Ну что ж, Семён Аристархович, хороший ты начальник, станцию наладил толково, вижу, тут и без тебя справляются. Поедем, поработаешь у меня в наркомате.
Тот взмолился:
– Помилуйте, Лазарь Моисеевич, какой из меня работник наркомата! У меня всего образования – два класса начальной школы!
– Ничего, – невозмутимо отвечает Каганович, – мы не бюрократы. Образование дело наживное. Главное, голова у тебя ясная и опыт работы есть. Месяц даю на сборы.
Но прав был нарком: голова у бати была ясная. Газет он не читал, времени на это не хватало, но радиоточка в доме не выключалась никогда, так что о повальных арестах-расстрелах он знал и особых иллюзий никогда не строил ни о власти, ни о себе – ещё с тех времен, когда всей семьёй они бежали из родного села. Так и не поехал за Кагановичем, всю войну на Сортировочной лямку тянул. А позже Лазарь Моисеевич припомнил его уклонение от барской милости, перевёл начальником на станцию Вязники. Явное понижение, но ничего не попишешь: «минуй нас пуще всех печалей» – это ещё классик сказал.
Мама в этом месте рассказа не забывала добавить: «Легко отделался». «Легко?!» – шутливо возмущался батя, обеими руками на неё же указывая. Это была старая шутка: мол, как же это легко, когда ты меня и окрутила на той же станции!
Мама от поезда отстала, от своего ударного студенческого стройотряда, и дальше уже не поехала, очарованная лёгкой сединой сурового начальника станции. Отец был старше мамы на девятнадцать лет, но углядела же она – красавица, артистка-активистка! – нечто особенное в этом, даже по виду одиноком и немолодом человеке. Ради него институт бросила, друзей, будущую профессию, – в сущности, законопатив себя в провинциальной тесноте посёлка Нововязники. Вот уж поистине: «и прилепится к мужу…»
Через год после знаменитой в семье стычки отставшей студентки с «железнодорожным бюрократом» родилась сестра Светлана, а шестнадцать лет спустя (мать думала, что уже выскочила из опасной
Глава 2
Станция
От проходящих поездов дома дрожали.
Сташек этого не чувствовал, с детства крепко спал. А родители, если, к примеру, опаздывал кировский, просыпались и не спали, пока тот не прибудет. Спали они спокойно, только когда поезда шли по расписанию.
Гомон, отдышка, вибрации и
Извергавшиеся из матюгальника сложные смысловые конструкции в детстве, бывало, занимали воображение мальчика (например, пожелание тупому машинисту забеременеть от слона, с подробными уточнениями – что, куда и на какую глубину при этом будет вставляться) и казались Сташеку непременным условием успешного преодоления работы. Будто все усилия людей, как физические, так и умственные, все действия подвластных им механизмов осуществлялись с поддержкой особого рабочего языка, более устрашавшего и вдохновлявшего, чем обиходный русский. В семьях его дворовых приятелей этот язык тоже был в ходу и, возможно, поэтому меж собой пацаны обходились без мата: футбол, или войнушка, или ещё какая игра – это ж не работа. Ну, скажешь: «блин!» – чтобы досаду выплеснуть, оно и ладно.
Вокзал был старинный каменный, и выкрашен, как Екатерина Вторая велела, в жёлтый цвет. Только псевдоколонны на входе да гипсовые наличники на окнах ежевесенне красили белым. Вокзал Сташеку нравился, он был солидным, опрятным, и всё, что нужно для станции и пассажиров, в себе содержал: столовую, буфет, зал ожидания, медпункт, парикмахерскую; наконец, туалет, не по-вокзальному чистый. Батя, чей кабинет находился на втором этаже, рядом с бухгалтерией и коммутатором железнодорожной связи, частенько спускался даже не по нужде, лично проверяя состояние дел, так что уборщица Мария Харитоновна с ведром и шваброй не расставалась. Он не терпел безобразий, мерзкого запаха, воровства и безделья. По мнению подчинённых, Семён Аристархыч жестковат был и вспыльчив, хотя… Тут следует сделать оговорку, припомнить некие с его стороны исключения, даже попущения…
Но будем же обстоятельны. Сначала – двор.
Со всеми своими сараями-огородами, садами-палисадами, чердаками-погребами двор примыкал к зданию вокзала. Дома назывались «железнодорожными», ибо принадлежали ведомству путей сообщения и поставлены были прочно, – бревенчатые, обшитые досками и внутри и снаружи весьма хитро: с одной стороны доски тонкий выступ, с другой – канавка. Доски накладывались друг на друга, выступы вставлялись в канавки и для надёжности пришивались гвоздями-сотками. Дома обстояли просторное поле, внутри которого, на утоптанной земле, по весне прошитой худосочной, но неубиваемой травкой, и протекала дворовая жизнь. А двор – это несколько семей, вынужденных поддерживать добрососедские отношения.
Первым, торцом к перрону, буквально в десяти метрах от путей шёл дом Башкирцевых; далее жили нелюдимые Колюжные, со своим вредным, вечно подглядывающим дедом (заберёшься в собственный сарай, а в щели, как мышь в подполе, рыскает его голый розовый глаз); за ними жили многодетные Панкратовы, следом – станционный милиционер Костя Печёнкин… Затем линию домов прерывал проезд для машин на пакгауз, за которым лепилось краснокирпичное, под шиферной крышей здание пожарной части и бревенчатый склад железнодорожного инвентаря, где впонавалку лежали тулупы, сигнальные фонари, свистки, флажки и прочее, весьма привлекательное для пацанов хозяйство. И всё это тоже был Двор.
Складом заведовала одинокая пьющая Клава Солдаткина; она подторговывала тулупами, на что и пила. Предназначались тулупы для охранников, сопровождавших составы; те ехали в открытом тамбуре последнего вагона, – зимой жуть как холодно, даже в пересменку. Именно в этих тулупах, никем и никогда неучтённых, поголовно все ходили
А Клава Солдаткина пришлой была и мутноватой, откуда-то из южных республик – то ли Казахстана, то ли Киргизии. До сих пор ходила в остроносых галошах, одетых на портянки. Чтобы те не хлюпали и не спадали, через дырочку в заднике продевала верёвку, дважды обвязывая ею щиколотку. На голове выплетала жидкие косицы, а поверх нахлобучивала засаленную тюбетейку с вышитыми огурцами. Свёклой рисовала на щеках два аккуратных круга: не то лубочная боярышня, не то базарная матрёшка, и материлась через два на третье, как-то оригинально: к общеизвестным словам присобачивая тюркские окончания. Не «сука» произносила, а «сукалар». Когда требовалось усилить эффект, Клава со страстным напором добавляла: «ебанутый сукалар!»
Именно так она именовала Веру Самойловну Бадаат, с которой иногда сталкивалась в хлебном ларьке и, как многие, подвергалась небольшой, но интенсивной лекции – на разные темы. Выступления старухи Баобаб на публике можно было сравнить с ковровой бомбардировкой. Её голос взмывал, руки мелькали, лексика ускорялась и металась в диапазоне от выпускницы Смольного института до выпущенного на свободу уголовника. Вера Самойловна была то ли бесстрашной, то ли безмозглой – до близкого знакомства Сташек определить не умел, а потом уже так её обожал, что потерял всякую объективность.
Пахло от Клавы Солдаткиной отнюдь не «Ландышем серебристым» и совсем не «Красной Москвой», что объяснимо: она жила на отшибе у самого аэродрома, среди машинной технической вони, почти впритык к накопителям мазута – здоровенным круглым бандурам, поставленным на попа.
Ага… вот и добрались. И хотя речь у нас о дворе и, собственно, о станции, невозможно не зарулить на минутку в аэроклуб, чьё поле начиналось сразу за «нашим» садом.