Дина Рубина – На солнечной стороне улицы (страница 14)
– Вера… – осекшись, выговорил старик. Она молчала… Руки висели плетьми.
– Он… живой?
Она мотнула головой и выдавила шепотом:
– Поедем…
Тяжело ударились о землю садовые ножницы.
– Помоги сойти, – глухо проговорил старик, лунатически нащупывая перекладину лестницы. Она бросилась, обняла его колени, чуть ли не принимая на себя тяжесть грузного тела, и, когда затряслась и ткнулась подбородком в его грудь, он сказал строго:
– Молчи! Выдь за калитку, жди меня…
Годы спустя, когда на пути в Веллингтон ей пришлось восемь часов куковать на пересадке в Бангкоке, она вспомнила бесконечную дорогу на Янгиюль и то, как хотелось, чтобы она не кончалась никогда, – и мгновенно успокоилась, смирилась: все было легче, чем та дорога. И позже, в Германии, на развод она решилась после одной ночи, которая началась с бессмысленной и вялой ссоры с Дитером, продолжилась бессонницей, а на рассвете – тяжелым забытьем, когда, просыпаясь и засыпая вновь, в третий раз она увидела дорогу на Янгиюль и себя, везущую Герману Алексеевичу
И сочла это окончательным знаком.
И все же перед разлукой они со Стасиком успели вдохнуть весны и даже сделали по этюду.
За последний год несколько раз уезжали так: мгновенно собравшись, поймав попутку, в незнакомом направлении… И, выбравшись из машины где-нибудь в предгорьях Чимгана, расставляли этюдники и писали до захода солнца, не задумываясь – где заночуют.
Однажды всю ночь просидели за разговором в сторожке егеря, который наткнулся на них, голосующих в темноте на дороге, и привез к себе: Стасика на осле, с костылями поперек колен, Вера же еле поспевала следом с двумя этюдниками и замаялась так, что мгновенно уснула на расстеленном одеяле, на полу, в углу сторожки…
…В ту, последнюю, вылазку они выбрали удачный вид на расходящийся в глубине горный коридор с несколькими одинокими алычами на склонах. Стасик стоял рядом, тяжело навалясь подмышкой на костыль, отчего тот уходил резиновым наконечником в мягкую травянистую землю холма, как конь под Ильей Муромцем, и, глядя в небольшой квадрат картона, говорил негромко:
– Утяжелила вот здесь кусок неба с этим кустом… Добавь берлинской синей… А здесь неплохо. Мягче надо сопоставлять желтое с оранжевым, не груби…
Внезапно, как это бывает в горах, началась гроза: дальнее громыхание, которое вначале они приняли за тарахтенье одинокого грузовика на дороге внизу, пухло взорвалось над самым ухом тяжелой звуковой волной; вмиг натянулось густое черное облако, низкое, как похоронный шатер, и, так же как налетевший вихрь срывает с кольев шатер, так и это облако стало носиться над их головами, роняя панические короткие молнии, – картинно, будто и вправду там, верхом на облаке, сидел некто яростный и азартный, натягивал свой лук, и целился, и промазывал, и опять натягивал тетиву, и рычал, и бесился, зверея все больше от неудачи.
Пыхнуло в тишине рыже-фиолетовым, и сразу грохнуло и раскололось вдребезги небо, извергая холодные осколки дождя…
Вера заорала от восторга, Стасик обнял ее и набросил свою куртку ей на голову, как на клетку с попугаем, чтобы тот умолк. Но Вера куртку скинула и жадно смотрела, как в дымном фиолетовом теле тучи преломляются желтым солнечные лучи, как, ежесекундно вспыхивая, сменяют один другой оптические эффекты.
Стояла, вцепившись в локоть Стасика, чувствуя терпкий страх вперемешку с желанием вспыхнуть мгновенно и чисто, и развеяться пеплом над горами…
…Потом, когда туча унеслась, подтерев за собой оранжевое от заката глянцевое небо, они долго стояли, совершенно мокрые, в тающей, шуршащей каплями тишине, среди густого послегрозового запаха трав, наблюдая, как валится за рощу миндальных деревьев воспаленная миндалина солнца…
Вера обернулась, и вдруг увидела выгнутую ледяным парусом, ополоснутую марганцевым уходящим светом гору, которая прежде была под облачным колпаком. Она стояла и глядела на этот, взрезавший небо, алый парус ее сна.
– Вон там… – сказала, указывая рукой, – внизу, на склоне холма… поле с высокими-высокими травами… Помнишь, я говорила тебе?
Стасик удивленно смотрел на лунатическое выражение ее глаз.
– Давно, в детстве… Как сон… Голый всадник на потном коне… въезжал с одного края поля, и выезжал на другом краю, разворачивал коня и снова въезжал, как в море… Волны над головой… Желтый платок на зеленых волнах… – Она морщилась, силясь вытянуть реальность за кончик хоть какой-нибудь приметы. – Или мне снилось?
– Так вот оно что… – медленно проговорил Стасик. – Вот он откуда взялся, твой кентавр…
Обнял, тихо, томительно ощупывая губами ее, влажные от дождя губы. И долго они стояли так, – озябшие, среди мокрой травы, – осторожно грея друг друга губами, словно вызывая, продлевая удивленную нежность того вечера, случившегося всего три месяца назад…
– Знаешь, что ты видела? – спросил он, наконец оторвавшись от нее.
И в глазах его было то самое, любимое ею, выражение веселого любопытства:
– Охоту за гашишем…
…Все остальное – мерзлое помещение морга, где не раз они оба бывали на занятиях в «анатомичке», – столы, и то, что было на столах… не имело к Стасику никакого отношения.
И позже Вера никогда об этом не вспоминала. Это отпало, отвалилось от нее, как корочка-нарост на зажившей ране. Чем больше месяцев и лет проходило после его смерти, тем радостней и живее было думать о Стасике – о сильном, очень сильном человеке на костылях.
Самое удивительное, что в снах он всегда приходил к ней на здоровых ногах. И в ответ на ее радостный вскрик уверял, что совсем уже выздоровел, а как же, тут все здоровые, не то, что вы там… Откидывал полу халата, демонстрируя сильные ноги спортсмена… «Потрогай мускулы!» – весело приглашал он… Сердце ее колотилось, она тянула руку туда, где… теплая, теплая атласная кожа наливалась округлым пульсирующим восторгом… – она взлетала всадницей, и они мчались, мчались, загоняя друг друга, пока спазм мучительного наслаждения не будил ее… И тогда до утра она сидела на кухне, выкуривая одну за другой полпачки сигарет, думая о нем и твердо зная, что он продолжает любить ее там, где
Тем первым вечером без Стаса Лёня сидел недолго, больше молчал, рывком поднимался с табурета и молча мерил длинными своими ногами комнату.
– А это чьи работы? – вдруг спросил он, как очнулся, перед двумя небольшими натюрмортами: две картонки были записаны утром и днем, когда свет по-разному перебирал складки платка на спинке стула и, как опытный сладострастник, ласкал керамический чайник то справа, то слева…
– Мои… – отозвалась она.
– Ваши?! – быстро обернулся к ней, озадаченно долго смотрел на вихрастую «дикую» стрижку, на клетчатую, мешком висящую на ее тощих плечах рубаху Стасика. С нажимом переспросил: – Ваши?
И она поняла его вопрос и совсем не обиделась. Просто объяснила:
– Стасик никогда не лезет в чужой холст.
Уходя, он не обещал прийти снова. Но этим вечером Вере уже не было так тяжко: словно вены отворили, давая выход скорбной бурой крови…
Лёня появился на другой день. Стоял на пороге, улыбаясь, придерживая за отворотом пиджака что-то копошащееся.
– Вера, извините, ради бога, если некстати. Вот, подобрал тут одно погибающее насекомое…
Достал и протянул на ладони дрожащего слепого пискуна-котенка.
– Ой, комарик какой, – удивилась Вера. – Что с ним делать?
– Для начала – подарить жизнь…
Разыскали в доме пипетку, подогрели молока. Котенок цеплялся когтями за пальцы, разевал крошечную ребристо-розовую пасть и, похоже, не умолял о жизни, а требовал ее. Выяснилось, что у него сломана лапа. Сделали шину из обломка карандаша, расщепленного вдоль. Ковыляя, он чем-то напоминал Стасика.
Когда же, через пару недель, продрал глаза, то в полной мере обнаружил свой высокомерный нрав. Вера назвала его Cократусом.
– Вот Сократ утверждал… ты знаешь, кто такой Сократ, Веруня?
– Ну… он… был грек? И его свои же отравили этой… цукатой?
– Ци-ку-той, Веруня, цикутой. Там, с Сократом, было так… я тебе сначала о нем, потом – почему и за что его помнят.
– Дядь Ми-и-иш…
– Нет, ты послушай, Верунь, в жизни пригодится!
Пригодилось…
9
«– Вот ты говоришь – послевоенный Ташкент… Кто что, а я первым делом вспоминаю тележки с газированной водой: примитивные тачки на колесах, с небольшим навесом… Они спасали в летнее время от жары и жажды тысячи ташкентцев. Там еще была забавная система мытья стаканов: легкий поворот рычага, перевернутый стакан полощется под сильной струей воды… Затем в него из стеклянного цилиндра цедят немного сиропу, того, что ты выбираешь, и сразу вслед – просто чистая вода под газом… И это так весело шипело, вскипало к краям… Помнишь эти тачки? В детстве ты выбирала всегда крюшон – темно-красный сироп…