Дина Рубина – Мальчики (страница 53)
Признаться, я недоумевал – почему столь уникальный специалист, можно сказать природный гений, торчит в лепрозории на куцей зарплате и в ус не дует – в чём закавыка, ему что, большего не нужно? Был бы ленив – оно понятно, но работа у него была адова, каждая минута занята, рвали его на части, все отпуска и праздники летели к чертям. Был бы он алкоголик безвольный, которому некуда идти, неохота менять что-то, искать в жизни новый интерес… Словом, был бы он, как дядь Володя, наш дворовый певческий алкаш. Но Цезарь Адамыч спиртного в рот не брал и в наших институтских застольях практически не участвовал.
Ладно, ладно… Всё это было давно, жизнь, в сущности, прокатила своим неумолимым маршрутом. Что нам осталось и что сталось с нами, кроме того апреля на сиреневой подкладке? Много чего, не скули, говорю я себе: с нами горькая наша любовь, вечные тайники, а также Город золотой, почти из той самой песни, да в той самой стране, название которой вовсе не Жорка нашёл на глобусе, а мы с Лидией.
В последние годы я всё чаще вспоминаю, как улетал в небо, истаивал в гудящем пламени мой Летний театр – мой кружевной восторг, со всеми его тюлевыми-резными чудесами. Моё детство, мои педальные машинки, моё мороженое, сладкая жижа на дне бумажных стаканчиков, вкуснее которой нет ничего на свете, и наш с Жоркой клад, заныканный на сто лет, – всё сгорело до чёрной трухи, страшной и тоскливой при утреннем свете.
Жизнь сгорает, струится и улетучивается во вселенную, иссушая и истончая плоть наших дней, меняя любимые лица до неузнаваемости. Поневоле привязываешься к вещам в их трогательной неизменности, если ко всему прочему они – итог работы и мысли гения. Если, конечно, шедевры не сгорают, не взрываются, не тонут, не испепеляются временем и людьми… Только этим нам и остаётся утешиться, не правда ли? Кто это сказал, не помню: «Носить карманные часы Бреге – всё равно что носить ум гения в собственном кармане»?
Что касается меня, то ровно наоборот: я уже много лет чувствую, что это дьявол Бреге носит три наших жизни в кармане, для надёжности зашив его суровой ниткой безысходности, точнее, безвыходности…
Вот, собственно, и всё – на данный момент. Налью-ка я вам, и себе заодно, чего-нибудь бодрящего. Почитаю Вудхауза – остроумнейшего, пустейшего…
Ваше здоровье!
А «приюта прокажённых» на Паробичевом бугре – нашей цветущей трагической «Богемии», обители львинолицых ангелов… – его больше нет. Ныне там нечто стоматологическое. Последних четверых больных начальство расселило по лепрозориям…
Глава восьмая
В руинах Варшавы
В Польшу они с матерью и Златкой вернулись поздней осенью 1945-го. Именно Зельде, через её портновские могущественные дела (к концу войны у неё шились жёны всех местных важняков, и в самых ответственных случаях Ицик говорил: «Напряги свою кройку-шитьё, мама») – именно Зельде удалось добыть нужные документы от ZPP, Союза польских патриотов. Те, кому повезло обрести драгоценные эти бумаги, признавались польскими гражданами и получали право вернуться на родину.
Ицик добыл две последних плацкарты в жёстком вагоне. Так что спали, ели и присаживались «передохнуть на минутку» по очереди. Иногда он менялся с симпатичным парнишкой Федей, левым обитателем багажной полки, и тогда на полчаса погружался в гулкий сон, раскачиваясь всем телом под стук колёс.
Все дни пути он бегал по станциям, хлопотал насчёт кипяточка и привокзальной еды, уговаривал своих дам не волноваться, втайне ликовал: тяжёленькая связка ключей от варшавского дома уютно оттягивала внутренний карман новой, сшитой матерью дорожной куртки.
Он был одержим дорогой домой! Никаким мертвящим слухам, никаким открыткам и письмам о разрушении Варшавы не верил: «То сом брэдне. Мы же знаем, что такое еврейские слухи, мама. У страха глаза на затылке, какого чёрта ты приносишь на хвосте все эти glupstva! Столько бомб под конец войны у немцев уже и не было. Что ты несёшь, перестань, именно с нашим домом всё в порядке…»
Он сжимал связку ключей от своего наследства и унимал горячечный стук сердца. Всё будет хорошо! Достаточно того, что война отняла у них отца, что Голда неизвестно где и с кем обретается и неизвестно, когда вернётся. Разве этого мало?! Нет, наш дом на Рынковой, наша коллекция ждут нас за умными отцовскими замками, открыть которые – он же знает это! – просто невозможно.
Дорога заняла больше трёх недель. Поезда ходили редко, расписания не было в помине, составы подолгу простаивали, ожидая подачи угля. Зато пассажиры и повидали много чего: в Ташкенте дней пять ожидали поезда на Москву, а в самой Москве неделю прожили в гостинице «Северная». «Домой! Домой! – ликовало и пело сердце Ицика. – Домой! – перехватывало горло. – Уже близко!»
Не все из еврейских беженцев решались вернуться в Польшу: Варшава, упорно твердили газеты, лежала в руинах, а в Луцке, во Львове было неспокойно, там до сих пор гуляли по окрестностям ошмётки повстанческих банд ОУН-УПА.
Зельда робко уговаривала сына «попробовать зацепиться в Москве»: при её-то профессии, при его-то руках, в этом огромном городе, в огромной стране… – уж точно бы не голодали!
Перед самым расставанием Ольга Францевна извлекла из своих закромов и подарила Зельде несколько роскошных отрезов шерсти, панбархата и хан-атласа. Стоит лишь намекнуть кое-кому из знакомых польских дам, которые тут осели, что она ищет подходящую машинку «Зингер», – очередь к ней выстроится отсюда и до Кремля! У гостиничной администраторши дочь работает костюмером в Большом театре – она бы подсуетилась насчёт клиентуры. Большой театр! Представь,
«Или «Иван Сусанин», – насмешливо перебивал