Дина Рубина – Мальчики (страница 17)
Отец умолк; Ижьо, притихнув, ждал. Это тоже было привычным поворотом в беседе: у отца всегда находилось нечто, что с неожиданной стороны добавляло смысла объяснению, либо… полностью этот смысл опрокидывало, ставило с ног на голову. И потому мальчик ждал.
– Но, между прочим, – продолжал отец, – это лишь мнение Рабби Некуньи. Никто не обязан считать его божьим гласом с горы Синай. Ибо наш Аризаль, великий Аризаль, похороненный в Цфате, в Святой земле, – он, вообще-то, считал, что та цивилизация была не здесь, не в материальном мире. Здесь были и есть только мы, мы, и снова незадачливые, глупые, жестокие, сами себе надоевшие мы. И выходит, как ни крути, мы всё же изначальны и одиноки от Сотворения мира.
– А звёзды? – шёпотом спросил мальчик.
– Звёзды… это твоё наследство. Ты можешь промотать его или умножить; это твоё благословение или… твоё проклятие. Выбор за тобой.
Ицик потянулся, заложил за голову руки, вгляделся в пульсирующую звёздную долину, по которой прокатывались волны холодного света. Над ним в бездонной глубине роилась бесконечная жизнь, отрешённая от всего, что происходило на этой планете, равнодушная к мизерности всего, что копошится внизу… В то же время загадочная эта жизнь мощно звала, притягивая взгляд и душу мальчика. Засыпая на отцовском пальто под стеной портового склада, он летел в чьи-то манящие объятия, безоговорочно отдаваясь ещё не оформленной мыслями, но высокой, тревожной мечте…
И вот им снова дико повезло (весь этот «путь уходьцев» стал пунктирной нитью невероятного везения!). Им повезло, их взяли не на какую-то нефтяную баржу, а на теплоход «Дагестан» – огромный лайнер, настоящий корабль. Спали, правда, на верхней палубе, но всё под теми же звёздами. Каспий штормило, пароход уходил из-под ног в мускулистые волны, через поручни на доски палубы летели лохматые плевки пены… Златку всё время рвало, и отец носил её на руках, объясняя Ицику своим обычным невозмутимо-серьёзным тоном, почему это облегчает девочке качку и от чего возникают сильные волнения в гигантской толще воды.
А через три дня на пепельном горизонте возникла волнистая линия, и позже, приближаясь к берегу, они увидели пески, жилисто-человечьи искривлённые тела белого саксаула, пыльную худосочную полынь и серые кустики джузгуна…
Тут, на местном вокзале снова надо было ждать, пока подвернётся поезд на восток, хоть бы и товарный, и пересаживаться с одного на другой, и стоять в очередях за кипятком… Но здесь уже не гудели над головой «юнкерсы» и «мессершмиты», не оглушали взрывы, не оставались после них на земле тела. А на местном базаре можно было купить фрукты и орехи, которые отец называл «растительным белком». Ицику казалось, что уже до конца жизни они обречены тащиться от станции к станции, ночуя в развалинах или на скамейках пристанционных скверов, на земле, в сараях, на сеновалах, в стогах сена, в хлеву, на рынке под колёсами арбы с любезного разрешения узкоглазого (даг? казах? киргиз? уйгур?) хозяина…
Они были непонятно кто: официально назывались «бывшие польские граждане» и относились к той категории приблудившихся, которые отказались принять советское гражданство. Они были именно беженцы, дважды беженцы, трижды беженцы: никто и звать никак, с наискосок заклеенной бумажкой благословенного начальника станции, бумажкой, которая давно уже ничего не значила, ничего не стоила, ничего не обещала и ничем не обеспечивала, – но магическим образом держала на плаву их семью, заключая в себе то начало разговора, с которого отец в любой новой конторе, на любой станции-полустанке, в любом эвакопункте приступал к выбиванию следующей бумажки, или сомнительного билета на подножку, или какой-нибудь левой справки на выдачу телогрейки…
Да, они были просто беженцы, и слава богу, что всего лишь «бывшие польские граждане»; они легко оперировали множеством новых слов и понятий: ewakopunkt, milicja, łagier, trudarmia, strojbat, rabkolonna, wyzow, czachotka, tif… На разных отрезках запутанного их пути, завязанного узелками встреч и расставаний, они встречали и на какое-то короткое время приникали к своим бывшим землякам – тем из них, кто был депортирован с территорий бывшей Польши, тем, кто успел посидеть в советских лагерях или отведать сибирской ссылки.
В конце сентября они дотащились, наконец, в село Фурманово (бывший аул Мойынкум Жамбылской области Казахской ССР). Тут можно было остаться в колхозе. Им выделили грязноватую, но сухую комнатку в глинобитной халупе на окраине бахчи; выдали по шесть рублей на человека и тяжёлую засаленную кошму из верблюжьей шерсти – бросить на глиняный пол. Отцу, который уже бегло говорил по-русски, предложили место учителя в сельской школе, с пайком в 400 г хлеба, ну а Зельда, с её талантливыми руками, могла бы обшивать весь колхоз. И хотя впереди маячила голодная зима – не пропали бы! Это была удача: слишком многих беженцев посылали на тяжёлые работы в колхозе, многих косили повсеместные тиф, туберкулёз и необъяснимые для европейского человека хвори от кишечных паразитов, обитавших в здешней воде. Это была удача, пристанище на пути их изнурительного бегства, полного страхов, отчаяния, жестокости и смертей. Это было убежище, прибежище, конец пути. Не потому, что некуда больше бежать, а потому, что иссякли силы.
На третий день, явившись в секретариат колхоза за карточками на питание и на керосин, Абрахам в дверях столкнулся с каким-то крепышом, обвязанным шерстяным оренбургским платком. Взглянул на него и вскрикнул: несмотря на странную бабью экипировку, невозможно было не узнать этот перебитый на ринге нос, широко расставленные чёрные глаза, тяжёлые плечи боксёра.
– Ежи Волынский! – воскликнул Абрахам. Кинулись друг к другу, как родные, да они и были родные – по беженству, по корням, по развалинам судьбы за спиною. С Амосом, младшим братом Ежи Волынского, Абрахам учился в одном классе в еврейской гимназии, в Варшаве…
Обнялись и вышли на крыльцо. И вот тут, в беспорядочном рваном разговоре Абрахам узнал, что Амос, школьный его дружок, добрался аж до Бухары, где
– Часовой бизнес?! – удивился Абрахам. – С каких это пор Амос занялся часовым делом?
Не сам, не сам, конечно… Длинная история, знаешь, как бывает: умер хозяин дома, тот, что пустил их на постой, часовщик он был, и дети решили продавать дело. Дёшево просили – сущие копейки. Амос, по сути, купил
Абрахам заволновался: прохудившиеся чайники, бог ты мой! А ведь это бывший Бухарский эмират… В юности ему попалась книга одного немецкого историка о той части света: древняя Согдиана, Мавераннахр, Шёлковый путь, империя Саманидов… Он даже помнил кое-какие гравюры: верблюды, минареты, караван-сараи, изящные женские фигуры, закутанные с головы до ног… Что там было-то ещё? Главное: это большой оазис, рынки, возможность заработка. Возможность выжить и спасти детей! Наверняка и врачи там имеются, и настоящая больница, а не жалкий медпункт с пятью койками. Главное, дотащиться до Амоса, неужели не поможет школьному товарищу!
– Подкинь адресок, – попросил он Ежи Волынского, мысленно уже выстраивая осторожный и наверняка нервный разговор с Зельдой, с его измученной бедняжкой Зельдой. Ох, это будет истерика!
Довольно быстро, за неделю, они добрались до Новой Бухары. Вышли на станции с нездешним названием Каган, где у вокзала эвакуированных и беженцев ждали вереницы всё тех же колхозных телег…
Нет, не это было нужно завшивленным оборванцам, колхоз они уже повидали. Адрес Амоса, нацарапанный на пустой папиросной пачке, лежал во внутреннем кармане обтрёпанного пиджака Абрахама.
В сущности, Абрахам не был уверен, что Амос упадёт в обморок от счастья, увидев четверых… ну, не нахлебников (кое-что, зашитое в одежду, у них ещё сохранилось), но временную головную боль. Тиф лютовал всюду, одежда беженцев кишела маленькими кровопийцами. По крайней мере, следовало обрить головы: не хватало ещё старому приятелю Амосу привезти это удовольствие.
Так что прямо с поезда он снова повёл детей в привокзальную парикмахерскую.
Эта щелястая дощатая будка метров в пять была кое-как пристроена, вернее, приторкнута к белёной стене позади здания вокзала, которое и само на архитектурный памятник не тянуло. В будке имелось окно, засиженное мухами, тараканами и бог знает какой ещё летучей живностью, большой неровный осколок зеркала, вделанный в стену и обмазанный по линии скола глиной, табурет, крашенный синей краской, и другой высокий табурет, на котором стоял большой, позеленевший от воды медный таз: над ним мыли клиентам головы, поливая их водой из такого же медного кувшина с высоким горлом. На подоконнике стоял заварочный чайник и две маленькие круглые чашечки без ручек – о том, что они называются пиалами,