Дина Рубина – Белые лошади (страница 54)
В сущности, Миха и сам не знал, кого выловил, – с Дылдой он не был знаком. Наивно думать, что девушка примерно её возраста с примерно тем же цветом волос (да и кто распознал бы в рассветном тумане рыжий оттенок в мокрых волосах?) окажется именно Дылдой. Но ниточка существовала и вела во Владимир, в больницу, куда девушку увезла «скорая» – это всё, что Миха доложил брату.
Во Владимир Стах и поехал.
Однако в регистратуре этой огромной клиники никакой Надежды Прохоровой не значилось. Была совпавшая по дате поступления некая Надежда Суровцева. Но одновременно с ней здесь находились на лечении ещё с десяток Надежд. Имя довольно распространённое.
Выспрашивать у персонала было непросто, незаконно, никто не обязан, да и не имеет права отвечать. Но Стах с самого начала взял верный тон – вежливый и терпеливый: я всё понимаю, сам учусь на врача, работаю на «скорой», очень буду благодарен: родственница… Совал по карманам халатов пятёрки и трёшки нянечкам да медсёстрам, и наконец повезло с одной душевной, разговорчивой.
Да-да, помнит её, а как же: рыженькая, очень тихая, всё время молчала, необщительная. Была такой тяжёлой, такой тяжёлой – прям, думали, и не вытащим. Но потом ничего, пошла на поправку. Нет, она здесь ни с кем не откровенничала… Кое-кто из девочек попервоначалу даже думал, что она немая. А знаете, вам бы лучше поговорить со Степанашотычем, он-то ей и делал операцию, и потом очень заботился, прям не казённо так, душевно, как родной. Он сегодня с четырёх – подождите его, погуляйте по парку…
В парке по дорожкам гуляли больные – в пальто и куртках поверх халатов и пижам. Дни уже стояли прохладные и ветреные, мало кто сидел на скамьях, две пожилые женщины крошили булку воробьям, устроившим из-за неё оглушительный гвалт. Заметив пролом в заборе, Стах подошёл туда, наклонился, нырнул… и очутился в сосновом бору, полном сумеречных теней и смолистой благодати.
Ветра здесь не чувствовалось, небо за высоченными кронами казалось далёкой свинцовой дорогой, а широкая тропа была будто вывязана вылезшими на поверхность корнями деревьев, отполированными подошвами больных и колёсами инвалидных колясок.
Он долго шёл, сначала по одной аллее, потом свернул и долго шёл по другой, мучительно пытаясь унять сердцебиение, – в надежде на удачный разговор с «неказённым доктором». Все последние недели он думал о бабушке Доре: как она искала свою дочь, как рассылала запросы, как срывалась с места и ехала в любую дыру, если возникала надежда. Надежда… Неужели ему уготована та же участь? Снова куда-то шёл, шёл… Вдруг вышел к пруду, окружённому теми же соснами – высокими, как на Кщаре, – и долго стоял, вновь преодолевая минуты, стараясь не думать ни о чём, ни на что не надеяться – обмануть судьбу…
Внезапный дождь налетел и рассыпал по воде крупные дробины; проволок по серому озеру дымный свой подол – шумя и кому-то угрожая, но не решаясь расширить свои границы в глубину густого бора.
«…Так вот ты какой. Вот, значит, из-за кого девушки вроде Надежды сигают вниз головой с обрыва».
Впрочем, сказал себе Степан Ашотович, не раздражаться, не вникать, ты вообще не знаешь, что там меж ними стряслось. Ты ей слово дал, и с этим – всё!
Молодой человек сидел на стуле у стены (совпадение: выбрал тот самый стул, на котором обычно сидела Надежда), намертво сцепив обе руки в замок, лишь иногда вытирая лоб ладонью и вновь закрываясь. Может, и безжалостно было перечислять ему все повреждения (утаил лишь потерю ребёнка, что-то удержало от последней этой подробности).
Перед глазами Степана Ашотовича была Надежда, какой он впервые увидел её на операционном столе: просто искалеченное тело очень юной девушки, практически безнадёжной. Что сейчас заставляло его так скрупулёзно – «Вы говорите, учитесь на медицинском? Ну, вам будет интересно», – в профессиональных терминах описывать все адские муки, через которые она прошла? Странная какая-то горечь, что ли…
Излагал медленно, обстоятельно, вглядываясь в лицо посетителя.
Был тот коротко, чуть не под корень, по тюремному стрижен и как-то нехорошо, крахмаль-но бледен. Время от времени глубоко переводил дыхание, безуспешно пытаясь поглубже вдохнуть. «Да тебя самого бы на обследование, – подумал хирург. – Бледный какой, худющий – ужас. Одни глаза истошные на лице».
Когда тот заикнулся об адресе: «хотя бы зацепка крошечная… хоть направление, где мне искать… Был бы вам так признателен…» – Степан Ашотович внутренне вздыбился и про себя огрызнулся: «Засунь свою признательность знаешь куда! Где тебя раньше-то носило, когда она тут чудом не загнулась?!»
Вслух же мягко повторил:
– Поймите, я не могу вникать в намерения и планы каждого больного. Откуда мне знать, куда ваша… э-э-э… родственница направилась после выписки? Видите, она и фамилию другую назвала, когда очнулась. Значит, пыталась скрыться.
«От тебя скрыться, голубчик, от тебя», – мысленно добавил он.
(Степан Ашотович и сам не подозревал, насколько решительно постаралась его хрупкая пациентка замести следы, полностью отсекая от себя своё происхождение, семью и всю свою прежнюю жизнь. По приезде в Люберцы она «потеряла паспорт», вновь изменив
– Я… понимаю, – выдохнул юноша. – Просто надеялся, что, может, в каком-то разговоре она случайно обронила…
– Поймите, у нас областной центр, тысячи больных в год, – решительно перебил Степан Ашотович, стараясь поскорее свернуть разговор, будто себе не доверял: уж слишком явно на костистом опрокинутом лице молодого человека читалось отчаяние, уж как-то совсем безнадёжно сцеплял он руки в замок, зажимая их между колен. Господи, да этот и сам – как из заваленной штольни выполз… А вдруг что-то у них бы выправилось, – подумал мельком, – у двух этих страдальцев? Вдруг вот сейчас из-за меня их навсегда и раскидает друг от друга?
Он не знал никаких подробностей, но – мужская солидарность, что ли? – отчего-то ему стало жаль этого парня с лицом великомученика.
Но вспомнил Надежду, – как обернулась она уже у самой двери, как потребовала: «Поклянитесь!» – и твёрдо повторил:
– Сожалею. И сочувствую… Но ничем не могу помочь.
Глава 4
Робертович
Через три недели после продажи дома она уже сидела в отделе писем и объявлений газеты «Люберецкая правда», умудряясь заниматься кучей текущих дел: просматривать почту, отвечать на неё, принимать объявления, торговаться с рекламодателями, быть на подхвате у корректора и ответ секретаря. А когда спецкор Юлик Рудный, слетав на велосипеде в канаву, сломал правую руку, Надежду вместо него послали брать интервью у известного писателя-детективиста, озарившего своим выступлением культурную жизнь города Люберцы.
Она расшифровала с диктофона и накатала за ночь не только пространное интервью с мэтром отечественного детектива (в котором кумир читающей публики выглядел куда большим интеллектуалом, чем в жизни) – но и привела там же «отзывы читателей», присутствовавших на встрече в городской библиотеке. Материал вышел на двух полосах, и приятно удивлённый автор позвонил Инге Тиграновне: сказал, что это интервью – лучшее у него за последние годы.
Та выписала Надежде Авдеевой премию – копейки, но всё равно приятно; не говоря уж о том, что интервью долго красовалось на доске «Лучшие материалы месяца».
После этого
Однако судьбу её изменили не интервью с целой галереей местных деятелей и не красочные отчёты о ярмарках народных промыслов («Что твой Тургенев», – заметила Инга Тиграновна с одобрительной усмешкой), и даже не поступление на вечернее отделение филологического факультета МГУ, – а визит в редакцию одного придурка, лабуха, явившегося наутро после пьянки – дать объявление о своём пропавшем тромбоне.
Он сидел напротив Надежды в закутке приёма посетителей, расслабленно развалившись на специальном стуле – обшарпанном, но очень крепком, с ручками типа таких перилец в инвалидной коляске, – ибо люди приходили разные, в разной степени опьянения и психической устойчивости, редко когда могли сидеть прямо, не сбиваясь на сторону. Кстати, пустое оцинкованное ведро на всякий случай стояло тут же, у Надежды под столом. Бывало, пригождалось.
– Представляш… – говорил тромбонист и крутил головой, словно не веря себе самому или пытаясь сбросить пчелу, запутавшуюся в чубе.
Был он типичным поджарым лабухом, время от времени икал, деликатно извиняясь; Надежде говорил «душа моя»; рассказывая, вытаращивал голубые, в красных прожилках, глаза и порывисто жестикулировал.
– Представляш, оставил его там в гардеробе. Чё с ним таскаться, верно? Выпили-похавали… расслабуха после халтуры. Слуш, я вот думаю: кому на хер сдался тромбон, душа моя?! Это ж не Страдивари.
– Ну почему, – дипломатично отозвалась Надежда. – Инструмент всё-таки…
Лабух ей чем-то был симпатичен, хотя разило от него – через стол – какой-то невероятной сивухой, она даже голову опустила, чтобы защититься от этих неаппетитных волн. Он поминутно приподнимался и вновь валился на стул; выстукивал по столу сложный ритм двумя указательными пальцами, как барабанными палочками; тряс чубом под неслышную мелодию и, не закрывая рта, нёс околесицу.