18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дина Рубина – Белые лошади (страница 19)

18

Её запавшие глаза задумчиво и ясно смотрели на Стаха из-под седых, каких-то встопорщенных, как у Льва Толстого, мужиковатых бровей. Седая щетина на голове, обычно выбритая чуть не под корень, проросла, и на лоб сейчас падал чуб, придававший Вере Самойловне слегка атаманский вид.

Он не успел удивиться тому, что впервые она заговорила о смерти, да так спокойно, обстоятельно, с доброй усмешкой. До того лишь отмахивалась и стремилась скорее «вернуться домой». Домой! Господи-боже-непостижимый: что такое «дом» в случае Веры Самойловны? Ну вот она и прекратила разговоры о скорой выписке и каких-то неотложных делах, поскольку с каждым днём всё яснее становилось – какое дело у неё самое неотложное.

– Знаешь, мне это перемещение представляется такой интересной авантюрой, и не сказать, чтобы нежеланной. Хоть куда-то податься… за пределы круга. В лагерях бывало: отмотал бо́льшую часть срока, годков пятнадцать, – вроде как и на волю рвёшься, и скоро уже, скоро! Но вдруг уже и… неохота. Сидишь и думаешь: на хрена мне эта воля сдалась… Так и у людей, так даже у целых народов бывает… – Она вновь кивнула подбородком на тумбочку с книгой. – Вон, Моисей водил беглых рабов по пустыне, родину им добывал, а они принялись базланить – мол, на хера ж ты нас взбаламутил, из домов вытащил, от привычной пайки… Да. Бывает и у народов. А Библия… Эльвира Самойловна говорила: семейная реликвия, от матери вроде осталась. Ты бы забрал её, Аристарх. Жалко: выбросят как пить дать.

Стах наклонился, потянул с тумбочки небольшой упитанный том, так ладно поместившийся в руке. Обложка твёрдая, тёмно-коричневая, с оттиснутым золотым крестом. «Библiя. Книги Священнаго Писанiя Ветхаго и Новаго Завҍта въ русскомъ переводҍ». Раскрыл, отлистнул несколько тонюсеньких страниц папиросной бумаги: да, старая книга…

– Карманное издание, – пояснила старуха, скосив глаза на книгу в его руках. – И весьма любопытное. Там ведь 1889 год обозначен, верно? У меня в детстве такая же была.

Она помолчала и добавила, глядя не на Стаха, а в потолок:

– Папа ведь крестился, – как Рубинштейн, как многие… Иначе ему бы не видать оркестра как своих ушей… Тогда и жить-то в Питере разрешалось только крещёным… Что интересно: тут перевод не с греческого, а с первоисточника, с иврита и арамейского. Так что Синод на это дело смотрел косо. Если память не изменяет, ради этого издания некий священник-подвижник долго бодался с Синодом.

– Странно, – проговорил Стах, осторожно переворачивая почти прозрачные папиросные листы… – Мне эти ветхозаветные истории всегда казались полной чушью. В какие-то просто невозможно поверить.

– В какие же? – почти безучастно спросила Вера Самойловна.

Он пролистал ещё несколько страниц.

– …В то, например, с какой готовностью Авраам вяжет единственного сына и заносит над ним скотобойный нож – во славу Господа…

– …Но мальчик остался жив, не так ли? Всевышний подсуетился, и дрожащую руку полубезумного отца перехватил в замахе. И с тех пор были запрещены человеческие жертвоприношения. – Она дёрнула головой, казацкий чуб упал на глаза, и Стах наклонился и убрал его набок; на долю секунды показалось, что он не старухе, а ребёнку своему поправил волосы.

– Ты должен осознать величие этого прорыва в сознании, в морали некоего маленького народа, – упрямо чеканя слова, произнесла она. – Ещё и сегодня людей потрошат и коптят во славу очередного господа. А тут… почти четыре тысячи лет назад, в полнейшей кровавой мгле первобытного мира, когда в соседних племенах запросто, как поросёнка, резали первенца, чтобы заложить в фундамент дома – на удачу, – некая кучка людей совершает немыслимый скачок в установлении новой ступени божественного закона… К тому же это метафора, – добавила она усталым голосом.

– …или взять этого Иакова, – продолжал он, как бы не слыша старуху, совсем как прежде, когда непременно возражал ей назло. – Работал за Рахиль семь лет, как вьючный осёл. Сто раз можно было сбежать с девчонкой! А когда отработал, ему всучили сестрицу. Ночью подсунули, и он её послушно покрыл, как овцу, якобы не отличив от сестры. Ни за что не поверю, чтобы в жизни он перепутал ту и эту…

Вошла медсестра Лидия, стала проверять капельницы на штативах, проговорила громко, задорно:

– Верочка Самолна! Как вы сегодня активно выступаете! И глазки острые. Это внук на вас такое влияние имеет?

– А ты понимаешь, – спросила Баобаб, глядя на Стаха сквозь мельтешащую Лидию, – какая то была древность? Когда наступала ночь, на людей обрушивалась глухая тьма. И если небо в тучах, то вообще полная темень – ни фонаря за окном, ни света фар.

– Прям как у нас в Болымотихе! – весело заметила Лидия. Сменила пакет на штативе и умчалась.

А старуха, кажется, завелась – вот она, сила духа на краю последнего вздоха. У неё даже слабая склеротическая сетка зарозовела на щеках.

– Не будь прямолинейным идиотом! – воскликнула она чуть ли не в ярости. – Включи воображение: окошки – крохотные, затянуты бычьими пузырями; ночью в комнатушке ни зги не видать. Как бы ты различил двух женщин одного роста – на ощупь?

– По запаху! – быстро, почти не думая, выпалил Стах, и горячая волна, как всегда, когда даже в памяти у него вставал одуряющий прохладный запах Дылды, окатила его всего. Он надеялся, что старуха не заметит.

– Сёстры… – медленно возразила она. – Родственные гены… У сестёр кожа излучает схожий запах, порой неотличимый.

– Я бы отличил! – упрямо повторил он.

Вдруг вспомнил Анну, сестрицу Дылды: миниатюрную пепельную блондинку с высоким голосом и манерой произносить слова будто она диктант диктует; вспомнил мелкие черты её лица, бледно-голубые, слишком светлые, слишком быстрые глаза. Ну как можно их спутать: этого пинчера и его Огненную Пацанку – его благоуханную, его рыжую любовь! «Чепуха, – подумал он, – библейский миф, старьё голимое…» И, хмыкнув, добавил:

– Только не говорите, что «всё это случится» со мной. Этого со мной уж точно не случится.

Вера Самойловна промолчала.

Разумеется, он прекрасно знал Анну, хотя, более взрослая, та всегда существовала над «мелюзгой», якобы не замечая младшую сестру с её вечным «хвостом». Сташек вечерами околачивался в доме на Киселёва, изрисовывал десятки блокнотов, разбрасывая по столу, прикнопливая к обоям, расставляя на полках портреты Дылды – то сидит она, то повернулась и что-то спрашивает, то надвинулась так стремительно, что прядь волос закрыла пол-лица. В восьмом классе (пик его художественных увлечений) к карандашным рисункам добавилась акварель, и вечно на кухонном круглом столе стоял гранёный стакан, внутри которого клубились серо-голубые и красно-золотые вихри, а к краям откинулись две-три кисти.

Разумеется, он прекрасно знал сестру Дылды.

С недавнего времени та училась во Владимире, в том же химико-технологическом техникуме, что когда-то окончила его собственная сестра Светлана. Домой Анна приезжала на выходные раз в две-три недели, время проводила, гуляя в своей компании, на приветствия отзывалась рассеянно.

Иногда, впрочем, она становилась как-то неукротимо общительна. Однажды, когда он зашёл за Дылдой (собирались в кино, а та запаздывала из бассейна), Стаху пришлось перетерпеть странную сцену: внезапный весёлый интерес Анны к бурьяну на его голове, который вечно пёр как на удобрениях, стриги его не стриги…

«Боже, вот это ку-у-удри! – приговаривала Анна, запустив в его волосы обе руки, будто надеясь выловить там рыбку. – Ита-алия! О Сор-р-р-енто! О со-о-оло ми-ио!..» Тянулась на цыпочках – игривая, миниатюрная, – шевеля всеми пальцами в его несчастной гриве (это было как нашествие бешеных тараканов!), а он стоял в прихожей – одеревенелый, опустив глаза в пол, слегка уклоняясь от её оживлённых ручек; молча молился, чтобы явилась Дылда и спасла его от этой пытки.

Как-то оказался с ней в одном вагоне электрички, но не подошёл – так только, издали кивнул (она полоснула по нему своими холодными, как у хаски, голубыми глазами); и чтобы не устремилась через весь вагон с ним общаться, достал из рюкзака книгу и демонстративно в неё уткнулся.

Ещё ему ужасно не нравилось, когда Анна принималась обкатывать на младшей сестре своё невеликое остроумие. То «Эйфелевой башней» назовёт, то пренебрежительно окликнет: «Эй, рыжий-конопатый!»

А не ревность ли это? – однажды пришло в голову. Не ревнует ли Анна папку к его любимице? И поправил себя: кстати, не папку, а отчима.

Конечно, дядя Петя Аню воспитал, другого отца она и не знала, а он никогда не позволил бы хоть в чём-нибудь обделить кого-то из детей в пользу другого. Но… родное его отцовство, так ярко явленное в рыжей масти, и тщательно скрываемую нежность к младшей дочери Анна, конечно, не могла не чувствовать.

Вновь случилось встретиться однажды осенью, когда на выходные Стах с Дылдой решили махнуть во Владимир и Суздаль.

– Папка отпускает, только если остановимся у сеструхи, – потупившись, сообщила Дылда, и Стах весело подумал: «Эх, папка! Хороший ты мужик, но наи-и-вный… Нет, своих дочерей я буду пасти как овчара…»

(Почему-то, представляя будущих детей, он думал о дочерях. Две дочери. Нет, три! Три длинноногие дочери, домашний цветник огненно-рыжих пушистых затылков… У всех – золотые спиральки надо лбом, глаза горячие-пчелиные; и все языкатые, упёртые, умопомрачительные, – как мать!)