Дина Рубина – Ангельский рожок (страница 40)
– Бля, Витёк, на хера ты её подобрал! – заорал тот, чернявый, что за рулём. Белобрысый, отбиваясь от вопящей женщины, орал тому:
– Да случайно! Тормози, выкинем её!
А неслись уже людной улицей, не остановишь…
Надежда на заднем сиденье страшно кричала – и от боли, и от ярости, – одной рукой продолжая бить того, проклятого, кто крутился рядом, отбиваясь. При этом сумка, сумка неслась поверх и впереди дикой, невыносимой боли в руке. Сумку надо было нащупать и дверь – рвануть! И кричать, кричать – люди добрые! Цыган гнал машину, безостановочно матерясь, проклиная безмозглого Витькá, пытаясь перекричать пассажирку, мчась на красный, зелёный, жёлтый, вжикая тормозами на калейдоскопе светофоров.
– Да заткни ты её!
Белобрысый, в отчаянии и злобе – ох, мегера, дерётся как мужик! – бил наотмашь нападавшую Надежду по рукам, по голове, пытался достать до горла обеими лапами и душить, но мелковат был, тощеват и трусоват; яростно извиваясь, она отбивалась ногами и левой рукой – правая беспомощно висела. И вдруг обмякла, голова откинулась: кулаком, с размаху он долбанул её в висок, так что из носа хлынула кровь, заливая плащ… Она разом смолкла, осела…
– Я её убил… – пробормотал белобрысый, удивляясь.
Тело сползло с сиденья на пол, и очень кстати; баба лежала, как мёртвая, под ногами ошалелого Витькá. Тишина… Обалделый, он сидел за спиной матерящегося Цыгана, пока ещё не понимая, как это случилось и что это сейчас тут произошло.
– Давай, выпихнем её… – жалко повторил он. Больше всего на свете ему хотелось, чтобы женщины тут не было, совсем не было, – с её чёртовой сумкой, с её чёртовой кровью, которая заливала машину отца, взятую им из кооперативного гаража, пока тот в командировке.
– Куда, сука?! Куда – выпихнем?! Здесь, под носом у ментов? Сиди, блять, долбаный т-тупой кретин, дай мне думать!
Витёк замолк. Ему, взрослому двадцатитрёхлетнему мужику, хотелось плакать: всё пошло наперекосяк. Им было дано ясное указание: сумку сорвать и тикать. И бабла дали ровно столько, сколько это обычно стоит. Кто ж знал, что баба окажется такой упёртой и такой сильной! Вон, хруст какой стоял, когда он ей руку сломал, а она продолжала беситься и драться, как дикая пантера! Господи, и вот она уже дохлая, а теперь – куда? Что будет?! Тюрьма?!
Ехали в злобном молчании Цыгана часа два, уже в темноте, где-то по Симферопольскому, что ли, шоссе. Затем Цыган свернул на просёлочную дорогу и ещё ехал минут сорок, потом опять свернул, и машина запрыгала-запереваливалась по немыслимым колдобинам, так что тело мёртвой бабы подпрыгивало и ударялось о ноги Витька. Он совсем закоченел, боялся спрашивать – куда едут. Как по нему, так уже часа три назад можно было съехать в лесочек, вынести и оттащить мертвячку в кусты (он был уверен, что она мёртвая!) и валить, не оглядываясь. Ему ещё надо думать, как кровь с сидений отмывать. С папашей в дурачка не сыграешь.
Но он свой язык в задницу-то засунул и молчал. Цыган знает, что делает, он головастый. Это он придумал с картой к девушке подвалить – мы, мол, провинциалы, заблудились… Всё могло получиться легко, играючи, если б не…
Наконец остановились перед каким-то тёмным сараем. Витёк откинулся на сиденье, опустил стёкла, закрыл глаза. Пахло деревней, далёким дымком, где-то глухо и тоскливо протрубила корова. И небо такое было чистое, звёздное – эх, вернуться бы часа на четыре назад, взять банку пива, завалиться к Маринке.
…Поодаль, на узкой, горбатой, почти заросшей травой грунтовке угадывался жёлтый туманец заблудившегося на сельском перепутье одинокого фонаря, а ещё дальше взлаивала собака.
– Вот, – наконец сказал Цыган. – Этот сарай от совхоза остался. Сюда вообще никто не суётся. Это тёткин бывший совхоз, так что я буду в курсе, если кто эту найдёт… Фонарь есть тут у тебя?
– Фонарик есть, да, в бардачке посмотри! – засуетился Витёк, показывая пальцем, где смотреть, словно Цыган не знал, что такое бардачок.
Цыган включил потолочную лампочку, обернулся, заглянул вниз… В тусклом и неживом свете залитое кровью лицо завалившейся на бок молодой женщины казалось изжелта-коричневым. Он головой покачал: надо же, во что влип из-за этого гадостного кретина! Вышел, оставив дверцу открытой, и подошёл к двери сарая, висевшей на петлях. Потоптался, вошёл внутрь, обошёл сарай. Вернулся к машине.
– Нормально, – сказал. – Там остатки старой соломы. Оттащим
Витёк, приободрённый сменой тона с матерного на деловой, нагнулся, подхватил под мышки и с натугой приподнял тело.
– Ты… за ноги её бери, – пропыхтел.
С трудом они вытащили тело из машины, понесли к сараю.
– Тяжёлая… – с удивлением отметил Витёк. – Большая…
Вспомнил, какой стремительной и лёгкой показалась ему молодая женщина, когда обернулась с напряжённым лицом, а потом заулыбалась, склонилась над картой, и закатное солнце вызолотило удивительные пряди её волос, выбившиеся из-под зелёного берета. Берет сейчас валялся где-то на полу машины.
Всё же большая разница между живым и мёртвым.
– Перестарались, – с сожалением пробухтел он.
– Заткнись уже, дебил! – рявкнул его приятель. – Если б не ты, мудак херов, дерьмо собачье!..
Они протащили тело девушки, бросили на пол в глубине сарая. За минуту-другую, подобрав охапки соломы с земляного пола, закидали её всю. Цыган светил фонариком.
– Слишком много не носи, заметно будет.
– Ты ж сказал, никто сюда не заходит.
– Казал-мазал! Мало ли… Всё, пойдём…
Но наклонился, подобрал ещё одну большую охапку соломы, отдельно забросал волосы девушки.
– Слишком заметные, – буркнул, – прямо горят, даже в темноте.
Горят…
– Слышь… А если? – Витёк достал зажигалку, показал Цыгану.
– Убери, идиот! – тот зыркнул с такой отчаянной злобой. – Ты что, вообще ни хера не соображаешь?! Так её через три дня, может, через неделю по вони найдут, и то если мимо кто гулять станет. А так – сбегутся сюда через полчаса. Пошли, я сказал!
Он повернулся и пошёл из сарая, не оглядываясь. А Витёк… Витёк совершил одну из тех вещей, о которых его отец, мужик неплохой, но зануда (он один воспитывал сына с двенадцати лет), говорил: «Витя, ты многое делаешь, не подумав!» Просто Витёк хотел, чтобы этой вот мёртвой девушки вообще не стало в природе, чтобы она исчезла в пламени, никогда, никому больше не напоминая о том, как он сдурил. Искоса кинув взгляд на уходящего к дверям сарая Цыгана, он быстро наклонился, высек огонёк из зажигалки и два-три мгновения держал под кучей соломы. Скорее всего, это – так, внутренний протест был против ругани Цыгана. Солома старая, дни стояли сырые… Вряд ли займётся от этого огонька хороший пожар.
– Ну?! – окликнул Цыган от двери.
– Иду, – торопливо бросил он и кинулся следом.
Когда вышли, Цыган споткнулся о здоровенную палку, небольшое такое брёвнышко. Привычно матернулся, но, остановившись, сказал:
– Ага. Это неплохо.
Поднял брёвнышко, закрыл дверь сарая и основательно её подпёр.
– Вот так, – проговорил удовлетворённо, отряхивая руки. – Теперь не каждый унюхает, ещё дня три-четыре выиграем. Всё, погнали отсюда на хрен!
Сознание к ней вернулось в то мгновение, когда, устав нести, они бросили её на холодный земляной пол. От удара и очнулась. Боль в сломанной руке оглушила, вгрызлась в самое сердце. Она едва не вскрикнула, но звуки вокруг, торопливый и злобный приглушённый мат, пыхтенье, хрусткий шелест курток, шарканье кроссовок заставили сжать челюсти и лежать, не шевелясь, пока они засыпали её чем-то колким и душным.
Их отрывистый разговор слышала, но не поняла – о чём речь: боль туманила мысли, выжигала узоры по всему телу. Она поняла только, что те вышли, ещё повозились с дверью снаружи… Потом хлопнули дверцы, заурчал мотор, и машина рванула с места и унеслась. И одновременно с этим странный шорох пробежал над головой, ужалил в висок, в щёку, в шею… Крысы?! Когда она поняла, что это – огонь, что её подожгли, – она уже занялась! – волосы уже горели, горел воротник плаща… Она закричала, перевернулась на бок, сбивая огонь левой рукой. Но уже и плащ горел… Поднявшись на четвереньки, она выползла из горящей соломенной могилы, воя от боли, поползла на коленях к дверям, привалилась к стене, поднялась, помогая себе левой рукой – голова кружилась, сарай весь качался, чёрные стены плясали вокруг неё, и жгучая боль разливалась по голове, отдавала в плечо и в локоть, широкий рукав плаща горел на ней, и было невыносимо больно сбивать пламя с этого рукава. Всем телом Надежда билась в подпёртую снаружи дверь сарая, катаясь по ней головой, плечами, пытаясь сбить пламя… И вдруг в противоположной стене, за озером разлившегося над соломой огня, увидела жёлто-красный месяц – словно стружку от земного огня. Там, в стене была щель! Она ринулась к ней – пламя уже плясало во всю ширину сарая – зажмурившись, напролом пересекла озеро огня, бросилась к щели в стене, продралась, сбивая пламя о неровные колючие края выломанных досок, вывалилась наружу и упала, и чадящим кулём покатилась куда-то вниз, вниз, перекатываясь через сломанную руку, крича от боли, гася пламя о влажную росную траву…
Там, по дну оврага, протекала небольшая речушка. Неглубокая, а захлебнуться в ней беспамятному человеку ничего не стоило. Но, выходит, выхлебала Надежда своё в большой реке Клязьме. Так и застряла на пне, во влажной прогалине, почадила, потлела и загасла…