Диана Ольшанская – Красные маки (страница 2)
Потом они как всегда перевернут свои чашки вверх дном, «обязательно от себя», вылив на блюдце немного гущи, оставят высыхать; разглядывая черные тропинки, точки и застывшие узоры, увидят
С незапамятных времен, когда этот высушенный годами старик был еще мальчиком, он продавал в трубочках марихуану, а теперь – Судьбу, и неизвестно, что было гуманнее; но женщины все равно шли к нему, покупали свое мнимое благополучие и неподдельное горе, измену мужа и нежелательную беременность, лишь бы суметь прочитать предначертанное или додумать слово из недостающих букв… Все продавалось и покупалось в этом мире бесконечных обрядов и пересудов, пристальных осуждающих взглядов и скорых на расправу людей…
Никто не знает, откуда пришел этот обычай: так делали все женщины, а до этого их бабушки и, вероятно, прабабушки, но делали все; это происходило в июле, когда солнце не затрудняло себя подниматься высоко в небо, а нещадно палило на расстоянии вытянутой руки, так низко, что нужно было стоять стражем у вывешенного белья, наготове, потому что, высохнув за какие-то минуты, оно желтело и сворачивалось трубочкой, как бумага; не разжигая огня, делали конфитюр из спелых ягод в тазах, оставленных томиться в этом мареве, и даже осы, любительницы сладкого, не осмеливались вылетать на охоту за этим лакомством, стоящем на каждом балконе каждого дома, так было жарко; детей загоняли в свои комнаты, а мужья отдыхали под прохладой газетных новостей, когда вся женская половина двора расстилала огромные одеяла, располагаясь в тенистых проходах своих дворов, брали длинные прутья, приготовленные заранее: трижды вымоченные и высушенные, толщиной в палец, но гибкие как плеть… тогда и начиналось время тяжелой Порки.
Они усаживались на колени и взбивали шерсть остриженных овец для одеял и перин, купленную еще по весне, привезенную из деревни или доставшуюся в приданое, а может, распотрошив прошлогоднюю, снова мыли и взбивали ее для пущей мягкости; сначала надо было отделить друг от друга свалявшиеся комья, насколько это было возможно, и только потом мир погружался в хрусткий бой рассекающих воздух прутьев.
Занося высоко над головой, они били этими прутьями по шерсти со всей силой, какая только была в их надорванных от домашних тягот руках, и после крепкой пощечины, данной земле, в воздухе еще несколько секунд висел этот жуткий свист, и тут же свободной рукой они стягивали растрепанные остатки с прута, чтобы снова и снова пороть воздух вперемежку с шерстью…
Казалось, сейчас они бьют свою тяжелую женскую долю, своих грубых мужей и непослушных детей – «А вот это бы досталось свекрови, и поделом ей!»; раскачиваясь в такт своим мыслям, они успевали выкрикивать друг другу какие-то слова или колкости, в зависимости от того, какая из соседок устроилась рядом – «Знаем мы, как учится твой сын! Профессор, а гвоздь от молотка не отличит! Кому нужен будет такой мужчина?», «Твоя-то подросла уже, смотри, не прогляди, девка-то видная растет!»; и даже палящее солнце не могло их угомонить, пока, наконец, в небе проступали розовые прожилки и набегали растрепанные облака, знаменуя собой вечер.
Теперь, когда ломило спину, а руки, занемев от боли, повисали плетьми, они собирали шерсть и шли по домам, а на их место заступали мужчины в беседке за игрой в домино…
Но на завтра женщины снова собирались, принеся с собой приготовленное для одеял и перин полотно: надо было зашить все это вовнутрь большими иголками и крепкой нитью – «А как же иначе? Белая шерсть самая ценная, а черная или смешанная с рыжей совершенно не годится для приданного, только белая, моя дорогая!», – наставляла соседка, а матушка молчала, думая о том, что придет время и на ее месте будет сидеть дочь, перебирая эти колтуны и комья, утешала себя тем, что всех ждет та же участь – «Что делать, если ты родилась женщиной?»… Огромная игла послушно протыкала ткань и толстая нить надрезала изгиб мизинца – «Только бы Она родила первенца мальчика, Господи…».
Во время Большой Уборки, стоя на подоконниках, мыли окна и почерневшие рамы, протирая старыми газетами стекла, чтоб не осталось разводов – ведь что могут подумать люди, глядя на окна с разводами? Выносили старые ковры на улицу, выбивали их плетеными колотушками, а вокруг собирались соседки, оценивая усердие молодых девочек, примериваясь, какая из них сгодилась бы им в невестки. Девочки мыли эти ковры, поливая проточной водой, топтали босыми ногами, чтоб смылась пыль, вешали сушить, а дети, захватив из дома кукол и солдатиков, разыгрывали целые спектакли, прячась за расписными занавесями восточных орнаментов…
Следом начинался Просмотр: все приданое, собранное годами, вывешивалось на балкон под чутким руководством бабушки – «Шелковой вышивкой наружу, наружу, я сказала! Да, да, к улице, чтоб видели, какое у моей внучки приданое. А то вон в доме напротив все вывесили наизнанку, кому это надо?».
Прохладными вечерами ребятня собиралась во дворе и играла в карты. Выигрывал тот, кто больше жульничал, а проигравшему вымазывали лицо сажей. Больше всего доставалось Ее брату, и он со слезами под хохот победителей убегал домой, жалуясь на сестру, которая «пририсовала мне усы и смеялась вместе со всеми, вот Она какая!», и разъяренная бабушка выходила на балкон: «Немедленно домой!», и Она шла с поникшей головой, потому что в лучшем случае Ее отругают, а в худшем бабушка надает оплеух за то, что «ты так жестока и что это твой брат, продолжатель рода, и ты должна не издеваться над бедным мальчиком, а чтить его как мужчину и будущую главу семейства!». В это время за спиной бабушки вредный братец, показывая острый розовый язычок, корчил рожицы, и только матушка все видела, скорбно качала головой, но ничего не могла сделать: «Он же мальчик, не стоит обижаться на него, дорогая», – говорила она, купая его согретой под солнцем водой. – «Лучше потри ему спину»…
Ранней осенью Город был взбаламучен новостью: приехал цирк.
Шапито расположилось на окраине: разбили огромный шатер и расклеили афиши, на которых пестрели полуголые женщины, карлики и силачи; детвора с веселыми криками бежала за фургончиком, и томные дамы с кружевными зонтиками, обмахиваясь веерами от жары, поправляли непослушные пряди волос: «Вы не находите, что тот жонглер весьма недурен собой?», перешептывались они, зная, что пойдут на все представления, на все без исключения, и будут вожделенно наблюдать за разгоряченными мужскими телами, нервно барабаня ухоженными пальцами по сумочкам, в нетерпении увидеть, как акробаты срываются с канатов: «Может кто-нибудь и умрет?», – будут говорить они в отчаянии собственной недосягаемости, в злобном бессилии, потому что все равно ни с одним из них ничего не получится, ведь если кто-нибудь узнает – «Что тогда скажут люди?»…
«Представление ровно в шесть!» – вбежали они домой с криками, но бабушка, словно не слыша, нахмурившись, продолжала перебирать чечевицу; а отец пришел домой веселый, как никогда: «Сегодня мы идем в цирк!» – сказал он, и голос прозвучал так странно, так необычно, что все оторвались от своих дел и с недоверием посмотрели на него. «Я помню, в детстве, приезжал такой же и… чего уставились? В цирк, я сказал!» – этот тон был гораздо привычнее и все успокоились: значит, ничего страшного не произошло, все по-прежнему, он не заболел, просто все пойдут в цирк.
Размалеванные красавицы с оголенными ляжками и глубоким декольте, под вздохи мужчин и недовольный гул женщин танцевали на тонких канатах, улыбались так, словно губы их и был этот натянутый канат; им лениво хлопали только женщины, потому что мужчины не смели в присутствии своих жен одобрять ни их ловкость, ни красоту, ни «эти одежды и срамные места, выставленные напоказ, какой кошмар! Что скажут люди?»; а они с братом смотрели как завороженные на акробатов, на мощных силачей, на жонглеров и ручных мартышек и, самое главное, на клоунов, которые выделывали такие номера, что даже суровые женщины, прикрывая рты, давились от смеха и утирали слезы.