Диана Эванс – Обычные люди (страница 19)
Все это так отличалось от дней ее обычной работы для
И Блейк не всегда засыпал. Иногда, вот как сегодня, ему хотелось бодрствовать, быть как солнечный свет, и он изо всех сил сопротивлялся, пока она убаюкивала его, укачивала, ходила с ним по комнате взад-вперед, держа его на руках (как сейчас). А иногда он засыпал лишь ненадолго, и ей приходилось прекращать работу, едва начав. Тогда она снова читала ему книжки. Снова пазлы, поиск выемки в виде овечки, стук по ксилофону, и она снова думала о Майкле где-то там, вовне, беспечном, отсутствующем. К часу дня она приходила в некоторое раздражение. Она принималась думать о патриархате. Обо всех этих женщинах, которые сжигали свои лифчики и умирали ради права голосовать. О том, что Викторианская эпоха на самом деле не завершилась, о тюрьме традиций, о том, как много женщин столетиями проводили жизнь за воспитанием детей, хотя могли бы достигнуть гораздо большего. О Симоне де Бовуар, о Люс Иригарей, о Глории Стайнем, об Анджеле Дэвис. Какая же она, Мелисса, неудачница, какая трусиха! Она сама позволяет, чтобы ее угнетали. Ей вспоминались все феминистские теории из университетского курса «Женская литература». К ней возвращалась вся ярость Одри Лорд и Элис Уокер, так что к двум часам Мелисса уже блуждала в ущелье гнева и депрессии, столь темной и ядовитой, что она была не в силах улыбнуться даже Блейку. Но сама эта депрессия была феминистской депрессией – всех женщин, всех притесненных женщин всего мира; и Майкл был уже не Майкл, а главный угнетатель. Он был не лучше, чем патриархальный мучитель Шарлотты Перкинс Гилман, который заточил ее в комнату с желтыми обоями и заставил исчезнуть. Он был угнетателем Джейн Эйр, изгнавшим Берту на чердак. К трем часам дня пора было забирать Риа из школы, и Мелисса катила коляску по недоброй, сделанной мужчинами улице, а потом обратно. А потом в отчаянии ждала, пока Майкл (который был уже не Майкл, а патриархальный глава семейства) вернется домой. Настоящий Майкл успевал пропасть. Многоцветного Майкла уже не было. Того Майкла, что задавал ей вопросы и пошел за ней в море. Того Майкла, который изменил конфигурацию всего, изменил ее сознание.
Любовные странствия Мелиссы отличались от маршрута, пройденного Майклом. Если бы они сопровождались песней, это была бы
После этого она достаточно долго была одна и за это время поняла, что одиночество дается ей легко. А потом появился Майкл. Он был – доброта, жар, убеждение, нечто неожиданное, уникальное. Он носил очки и яркие шелковые рубашки, и везде у него был ямайский флаг: на браслетах, на кепках, на полосках спортивных костюмов. В нем было странное сочетание медлительности и скорости, его движения казались стремительными, но к ним примешивалась лень; самыми быстрыми у него были руки, они ножницами резали воздух, когда он говорил, они плясали, опадали, снова вскидывались. Он не походил на Тайриза. У него не было мускулатуры Ди Энджело. Но то, чем он обладал, было гораздо важнее этих поверхностных качеств: он был добрым – и внешне, и душой, – он был невероятно чувственным, и он умел смотреть на нее так, что она таяла изнутри. Ей нравились его вопросы, в тот первый раз, в шезлонгах Монтего-Бей, и как он склонялся к ней, сверкая белейшими зубами, и с жадностью смотрел на нее в упор, но это была жажда узнать ее лучше, выяснить, что таится в глубине, под плотью. Это позволяло ей устоять, но при этом ручейками сочиться к нему, в голубой жар Ямайки, в его жар. Мелисса постепенно открыла, что в нем есть две стороны, два оттенка: мальчика и мужчины. Он был подростком и жеребцом, клоуном и любовником. Он был ее тайной, скрытой красотой, которая проявляется не сразу, не вдруг. Благодаря Майклу Мелисса поняла наконец, ради чего вся эта суета, эта жажда гладить, притягивать, целовать, проникать. Его касания, его большие гладкие ладони, производившие в ней искрение, то, как он смотрел на нее… Она лежала на спине и позволяла ему делать все. Он был ее хозяин, его энергия не знала границ, его длинные руки обезоруживали ее, он был повсюду… «Ты как осьминог», – говорила она, уступая ему снова, и снова, и снова…
Но, несмотря на такую правильность, не все у них было правильно. Иногда она чувствовала: он хочет, чтобы в ней было больше нубийского, она для него слишком англичанка, в ней чересчур много белого. Он безумно хотел, чтобы она понимала его гнев, вспыхивавший в непредсказуемые, произвольные моменты: например, на полицию, на паспортный контроль, на все и вся, что чинило ему препятствия из-за того, что он чернокожий мужчина. И она понимала его, но не всегда, потому что у них была разная жизнь, разные детские страхи. Она обнаружила, что очень непросто вот так сливаться с другим человеком, идти не в одиночестве, впускать эти различия в сознание. От этого внутри становилось тесно. Ей не хотелось сливаться. Ей не хотелось удваиваться. Но она хотела Майкла, или ту его часть, которая была такой же, как она. Даже сейчас, думала она, укачивая Блейка, вышагивая с ним взад-вперед, заканчивая одну колыбельную и начиная другую, даже сейчас Майкл еще в каком-то смысле сохранил способность убеждать ее, влиять на ее решения. Но эта власть с каждым днем становилась все слабее и слабее. С Блейком на руках Мелисса вышла на площадку, прошла в красную комнату – главную спальню, – чтобы снова его переодеть. Он был еще одним центром сознания, ей приходилось думать за двоих, забывать о себе, его беспомощность усиливала ее собственную, стирая границы ее личности, но и расширяя их. Вот так это и происходит, думала она, изо всех сил стараясь улыбнуться ребенку. Так и доходишь от «Мой рот тоскует по твоему лону-подбородку» до «Купи туал. бумагу, пжлст», без поцелуйчика; и все-таки Блейк ей улыбался, болтал ножками в воздухе, вытаскивая ее из тени, – маленькое лицо выглядывало из света. На секунду она отвернулась от него, чтобы взять вазелин…