реклама
Бургер менюБургер меню

Дэвид Уоллес – Метла системы (страница 6)

18

– Нет.

– Он с ней живет, она влюблена в него по уши, и он любит ее. И у них всё в порядке, хотя ему, ясно, приходится нелегко, он одержим – и одержим тем, как бы скрыть одержимость.

– Ох ты.

– О да. И вот однажды в ванне он замечает что-то странное на ноге, такое распухшее серое пятно, и он идет к врачу, и ему ставят диагноз: это первая стадия некоей несмертельной, но весьма уродующей болезни, и в итоге от нее этот весьма красивый мужчина станет ужасно изуродованным.

– …

– Если только он не согласится на умопомрачительно сложную и дорогую лечебную процедуру, ради которой надо лететь аж в Швейцарию и потратить все сбережения, а эти сбережения лежат на совместном банковском счете, и, чтобы их снять, требуется вторая подпись – прекрасной подружки.

– Ого.

– …

– Но он все-таки очень тщеславен и всячески не хочет остаться изуродованным.

– Ну да, но ты забываешь, что он не менее всячески хочет, чтобы его не считали тем, кто всячески не хочет остаться изуродованным. Мысль, что подружка узна́ет о том, как он готов потратить все сбережения и полететь аж в Швейцарию лишь бы не остаться изуродованным, его ужасает.

– Что это за болезнь? Это типа проказа, да?

– Что-то вроде проказы, насколько я понял. Может, не такая опасная. Проказа, я думаю, убивает. Ладно, дело не в этом. Дело в другом: сама возможность того, что подружка узнает о его тщеславии, ужасает его так, что он все откладывает и откладывает полет в Швейцарию ради лечения, а в это время серое пятно разрастается, и кожа на ноге заметно сереет, и отслаивается чешуйками, кости утолщаются и искривляются, мужчина пытается скрыть болезнь, купив фальшивый гипс и поставив его на ногу, и говорит подружке, что нога загадочным образом сломалась, а болезнь распространяется уже и на другую ногу, и на живот, и на спину, и, подразумевается, я думаю, что и на гениталии; так что он ложится в постель, закутывается в одеяла и говорит подружке, что загадочным образом заболел, а еще, кстати говоря, старается держаться с подружкой холодно и замкнуто, отдалиться от нее, хотя реально влюблен до безумия. И он выбирается из постели, только когда подружка на работе, она продавщица в магазине женской одежды, и только когда подружки нет, он выбирается из постели, и стоит перед зеркалом во весь рост в их ванной, часами, глядит на себя в ужасе и аккуратно собирает губкой серые чешуйки по всему искривляющемуся телу.

– Боженьки.

– Да, и дни проходят, и недуг прогрессирует, распространяется уже и на верхнюю часть туловища, на плечи, на руки, и мужчина пытается это скрыть, утверждая, что у него загадочная кошмарная простуда, он носит толстые свитеры и лыжные варежки, а еще становится всё более жесток к прекрасной сожительнице, и мерзок с ней, и зол, и не позволяет ей приближаться, и дает ей понять, что она сделала что-то ужасное и его выбесила, но что именно, он ей не скажет, и подружка сидит по ночам в ванной и рыдает, и мужчина это слышит, и его сердце разрывается, потому что он ее очень сильно любит, но он одержим идеей не быть уродливым, и, конечно, если он теперь скажет ей правду и все покажет, она не просто увидит, что он внезапно стал уродлив, ей станет ясно еще и то, что он изначально одержим идеей не быть уродливым, смотри, к примеру, гипс, свитеры и варежки, и, конечно, он вдвойне одержим тем, чтобы скрыть изначальную одержимость. Так что он ведет себя всё гаже и гаже с милой красивой девушкой, которая его любит, и в конце концов, хотя она и чудесная девушка, и любит его очень-очень, она всего лишь человек, и в конце концов ее всё это достает, мало-помалу, и она, просто в качестве самозащиты, делается холоднее и отдаляется в ответ, и отношения между этими двумя людьми становятся напряженными, что разбивает мужчине сердце, разбивает напрочь. А между тем недуг, конечно, только распространяется, она уже на шее и почти достигает высоты самого высокого воротника свитера, а еще парочка серых шелушащихся наростов появляется на носу мужчины, приметы будущего очарования, видит он. И вот однажды утром, в последний день, когда, понимает мужчина, он может скрывать всё это от подружки, оно же утро после реально роковой и пагубной ссоры, точно разбившей девушке сердце, та сидит в ванной, рыдает, а мужчина спокойно выбирается из постели, укутывается как может, идет и берет такси и едет к врачу.

– …

– Ну вот, а врач сильно расстроен, по понятной причине, почему мужчина не звонил ему так долго, о чем он вообще думал? А еще врач, конечно, неслабо озабочен распространением болезни, и он осматривает мужчину, щелкает языком и говорит, что это последний момент, когда можно начать дорогущее швейцарское лечение, на что-то еще надеясь, и, если еще чуть-чуть промедлить, болезнь поглотит мужчину без остатка и станет необратимой, он будет жить, но станет серым, шелушащимся и кривым на веки вечные. Врач смотрит на мужчину и говорит, что сейчас выйдет из кабинета, а мужчина пусть подумает. Врач определенно считает, что мужчина не в своем уме, раз до сих пор не в Швейцарии. И вот мужчина сидит в кабинете, один, весь укутанный, в варежках, и у него реально кризис, и разбитое сердце, и он напуган до жути, потому что одержимость одержимостью, но вот наконец-то наступает переломный момент, на который толсто намекает солнечный лучик, который прорвался сквозь тяжелые тучи, застящие в этот день небо, и поразил мужчину сквозь окошко врачебного кабинета, но мужчина так и так понимает в переломный момент, что реально важнее всего на свете его чудесная, милая подружка и их любовь, а остальное всё пустяки, и мужчина решает позвонить ей и рассказать обо всем, чтобы она приехала и подписала документ на выдачу всех его сбережений, чтобы он тут же, в тот же самый день, сел на самолет в Швейцарию, и к черту страх перед тем, чтобы все ей рассказать, хотя страшно просто вот невероятно.

– Ого.

– А заканчивается история так, что мужчина сидит за столом врача, с телефонной трубкой в варежке, слушая гудки, то есть звонки в квартире, и гудков многовато, не то чтобы абсурдно многовато, но достаточно, чтобы задуматься, дома подружка или нет, ушла она, возможно, навсегда или не ушла. И так всё и кончается: мужчина сидит, гудки в варежке, лучик солнца заплаткой падает на мужчину из врачебного окна.

– Боже правый. Ты ее напечатаешь?

– Нет. Слишком длинная. Это длинная история, сорок страниц с гаком. И ужасно напечатана.

– …

– Прекрати.

– …

– Линор, ну прекрати же. Это ну вот вообще несмешно.

– …

– …

– Только откуда ты столько об этом знаешь?

– Знаю о чем?

– О тщеславии второго порядка. Ты реально удивился, что я не знала о тщеславии второго порядка.

– Что тут сказать? Может, я просто скажу, что видел белый свет?

– …

– …

– Имбирный эль?

– Не сейчас, но все равно спасибо.

3. 1990

Санитар выплеснул содержимое стакана пациента в окно, водная масса, ударившись оземь, сместила камешек, тот покатился по наклонной дорожке, со щелчком упал на каменный дренаж в канаве, испугал белку, наскочившую на орешек прямо тут же, на бетонной трубе, заставил белку взбежать на ближайшее дерево, в процессе потревожив тонкую хрупкую веточку, та застала врасплох группу нервных утренних пташек, одна из них, изготовившись к полету, испустила черно-белый пометный сгусток, и тот шлепнулся аккурат на ветровое стекло крошечного автомобильчика некой Линор Бидсман, едва та заехала на парковочное место. Линор вышла из машины, а пташки полетели прочь, издавая звуки.

Клумбы из фальшивого мрамора – от прошломесячной жары пластмасса осела и кое-где скуксилась – окаймляли ровную бетонную дорожку, ведущую от границы парковки к входным дверям Дома; предосенние цветы сохли и седели в глубоких ложах сырой земли и мягкого пластика; бурые вьющиеся стебли хило карабкались по перилам, огибавшим въезд над клумбами; перила же, крашеные, ярко-желтые, даже ранним утром казались дряблыми и липкими. На сочной августовской траве, низко-низко, блестела роса; солнечный свет перемещался по газону, пока Линор шла по подъездной дорожке. У дверей чернокожая старуха стояла не шевелясь рядом с ходунками, открыв рот солнцу. Над дверями по узкому тимпану обмятой светилом пластмассы, тоже корчившей из себя пламенеющий мрамор, бежали буквы: ДОМ ПРИЗРЕНИЯ ШЕЙКЕР-ХАЙТС. По обеим сторонам от дверей в каменных стенах, что закруглялись и образовывали вне поля зрения фасад, пребывали в заточении вычеканенные подобия Тафта [17]. За дверями, в стеклянном аквариуме между внешним и внутренним входом, изнемогали трое в каталках, закутанные в простыни, несмотря на лившуюся из утренних окон тепличную жару; у одного голова завалилась набок так, что ухо покоилось на плече.

– Здрасте, – сказала Линор Бидсман, вталкиваясь во внутреннюю стеклянную дверь, индевеющую на солнце старыми отпечатками пальцев. Линор знала, что отпечатки оставили колясочники, для которых стальная пластинка со словами ОТ СЕБЯ слишком высока и непосильна. Линор здесь уже бывала.

Дом Шейкер-Хайтс – одноэтажный. Единственный уровень разбит на отделения и покрывает изрядно территории. Линор вышла из жаркого аквариума и пошла по чуть более прохладному холлу в конкретное отделение, к столу, над которым неспешно вращался тропический вентилятор. Внутри пончика стола сидела медсестра, Линор с ней еще не встречалась: темно-синий свитер пелериной перекинут через плечи и застегнут стальной пряжкой с вычеканенным профилем Лоренса Велка [18]. Люди в каталках были везде, их ряды выстроились вдоль всех стен. Вздымался и опадал невнятный громкий гомон, испещренный точками смешков без причины и воплями гнева из-за того, кто что знает.