18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Дэвид Мэдсен – Откровения людоеда (страница 25)

18

— О да, да, конечно. Я просто без ума от всего этого!

Он поднял скатерть и тотчас же я увидел то, что он намеревался мне показать: одеревенелый, жесткий член высунулся из его штанов, и он оживленно потирал его своей правой рукой.

Я потянулся вперед, приблизил свою голову и прошипел в его ухо:

— Уберите его обратно, ради Бога.

— Почему это я должен это сделать? — сказал он хихикая.

— Вы расстроите остальных.

— О, я совершенно так не думаю.

Затем он поднял скатерть еще выше, и, к своему удивлению и испугу, я увидел, что член Генри Фатгока был совсем не в его собственной руке, а в руке мужчины, сидевшего рядом с ним. В смущении я подбежал к Жаку, но оказалось, что он неожиданно столкнулся с аналогичной ситуацией.

— Стол семь… посмотри…

— Боже. И стол четыре…

Низкое хриплое хихиканье раздалось из какого-то уединенного уголка, затем последовал грубый смех. Затем короткий вскрик, только наполовину сдержанный, от шокового удовлетворения. За всеми столами что-то происходило: теребление, ощупывание, щипки и объятия… быстрые поцелуи, томные поцелуи, поцелуи, сделанные и полученные в неожиданных местах… исследующие пальцы, трепещущие взгляды, бедра, раскрытые с опытной хитростью, томные и манящие.

Затем, достаточно неожиданно, кто-то бросил полную ложку шоколадного суфле через всю комнату; оно попало в жирную, непривлекательную женщину с полным лицом, прямо под левый глаз. Она засмеялась глупым кокетливым смехом и подставила щеку своему соседу, который начал слизывать мусс своим языком.

Хаос, который возник невообразимо быстро, был неописуемо шокирующим; он был таким внезапным и столь неистовым, таким очевидным, что мог бы прекратиться лишь сам по себе, выгорев дотла, так что я был вынужден остаться в положении беспомощного наблюдателя, неспособного помешать, которому оставалось лишь затаиться в углу, словно напуганному ребенку. Близнецы, как я заметил, смотрели на все со скучающим выражением на лицах, которое я могу описать только как ужасающее замешательство. Как и я, они стояли без движения и апатично. Столы, стулья, тарелки, люди — все и вся в комнате — было разбросано в анархическом беспорядке. Это выглядело словно результат акта творения наоборот. Озорные нежные перешептывания над бокалами и даже более озорные исследования под столом открыли путь в первую очередь всего лишь дерзости, затем веселью, и, в конце концов, этому разнузданному неистовству.

Повсюду стоял гвалт: шум был такой, что закладывало уши — крик, шум, стон, визг, вопли от отвратительного удовольствия и крики от боли, ликование победы и стоны повиновения. Треск сломанного дерева, разбитые вдребезги стулья, хрупкий звон разбитого стекла, треск одежды, сорванной с тел.

Повсюду был запах — о, этот запах! Это был густой аромат миазмов необузданного животного начала, тысячи и одного недозволенного желания, которые столь долго подавляли здравым смыслом и правилами поведения, а теперь вырвались из неосвещенных, темных как ночь глубин психики, словно малярийный дым из доисторического болота.

Это была какофония, которая смердела.

Я увидел двух женщин, сидящих на корточках рядом с перевернутым столом; они сняли свои кофточки, и одна из них лизала соски другой, ее голова была откинута назад, лицо исказилось в спазме сексуальной агонии.

Молодой человек лежал без движения на спине, его штаны болтались вокруг лодыжек; кто-то выложил его яйца из трусов, и теперь они беззащитно висели на произвол сжимающих, потирающих рук вдрызг пьяного, который с трудом передвигался.

Двое мужчин сражались над вышеупомянутой женщиной; она развалилась на полу в одних трусах, ее живот был окрашен полосами яркой крови. Пока они били и молотили друг друга, я заметил, как ее рука опустилась между ног, и она похотливо застонала.

Несколько пар фактически совокуплялись, даже рассеянные и невнимательные люди, которые согнулись и наблюдали, нашептывали одобрения, предлагали способы, трогали себя и других в тайных уязвимых местах, о которых следовало знать только гинекологам и таксидермистам.

Я увидел, как один обнаженный мужчина взобрался на другого, выкрикивая слова любви в бесстыдной страсти; затем, когда произошло проникновение, и их волосатые ожиревшие тела начали качаться в унисон, я, к своему ужасу, осознал, что один из них был Артуро Трогвиллом. Мгновение спустя я уловил знак от сияющей вульгарной спутницы, с которой он пришел: она была без верха и корчилась под мускулистым подростком, который приклеился своим ртом к одной из ее грудей, а его руки были под ее ягодицами. Он поднял ее тело для того, чтобы маниакально прикоснуться к лощине.

Некто издал рев во все горло, поднялся из кучи и повернулся вокруг, пошатнувшись, словно волна в попытке разбиться о скалы вражеского берега — зловещий, животный рев сумасшедшей потребности.

Я услышал у своего уха голос Жака, быстро шипящего:

— Позвольте нам уйти прежде, чем станет слишком поздно… пожалуйста…

О Боже! Что я сделал? Посмотрите — это Трогвилл там, хорошо и по-настоящему отсодомированный…

— Это не страсть — это насилие!

Мне не потребовалось много времени для того, чтобы все стало слишком ясным: стоны наслаждения и вопли удовлетворения сдавались перед смертоносными криками; рты, которые целовали и сосали, теперь начали кусать; заботливые руки стали ужасными кулаками, и горькие ароматы страха и неистовства росли из спутанного клубка обнаженных тел.

— Мы должны остановить их, Жак — они убьют друг друга!

— Но что мы можем сделать?

— О, это просто ночной кошмар!

Полураздетая женщина нетвердой походкой пошла к нам, ее руки поднялись в мольбе, руки были расцарапаны и кровоточили; кто-то воткнул десертную вилку в ее левую грудь — она раскачивалась там сияющая и нелепая, словно длинный серебряный сосок.

— Нам надо выбираться отсюда, — сказал я.

Женщина свалилась нам под ноги; тотчас же безжалостная рука протянулась и схватилась за лодыжку, затаскивая ее назад в свалку.

Над грохотом раздался кричащий голос:

— Что случилось с нами?

Это был голос Артуро Трогвилла. Он попытался оттолкнуться от нижней части своего партнера по акту мужеложства и неловко пошатнулся на ногах. Слезы блестели в уголках его диких глаз.

— Он плачет, — прошипел я Жаку.

— Почему… смотри… они все плачут…

Они на самом деле плакали. Всхлипывая, дрожа, причитая и трясясь, они рыдали несдержанно, бесконтрольно. Некоторые начали прикрывать свою наготу, бесстыдно отвергая соучастие, как в любви, так и в ненависти; другие выкрикивали отвратительные упреки; некоторые стояли молча и устало, их глаза были полны непонимания. Пол был скользким от крови и спермы.

Жак придвинул свои губы поближе к моему уху и прошептал:

— Бога ради… пока еще есть время…

Время было, но только немного. Жак, Жанна и я пробежали через кухню и совершили побег через боковую дверь — я запер ее снаружи своим ключом, и пока я запирал ее дрожащей у замка рукой, я слышал, как толпа начала колотить в неокрашенный метая. Дверь тряслась под силой ударов. Если они нас схватят, то порвут на маленькие кусочки.

Он снова разговаривает со мной, и снова об этой своей омерзительной «философии». Всякий раз, когда он излагает ее метафизику, он становится все больше и больше одержим внутренней — как мне называть это? — внутренней страстью, неистовством, безумной преданностью, которая почти физически сжигает его — ко лицо растягивается и расцветает, его голое становится настойчивым, его дыхание ускоряется и становится неглубоким. Медицинская сестра, неожиданно вошедшая в комнату во время одного из таких сеансов, была шокирована.

— Он болен, доктор? — спросила она.

Я не смог совладать с собой, чтобы ответить; конечно же, он болен! Все его существование подчинено всеобъемлющей и ужасной болезни души. На самом деле медицинская сестра не знакома со всеми мрачными деталями этого случая, и я бы в любом случае не хотел, чтобы она это делала. Потребовался бы душевный склад архангела, чтобы погрузиться в такие ужасы и остаться в здравом уме, а этого, я знаю, у нее нет; настоящая трагедия в том, что этого нет и у меня.

Создается впечатление, что он записал большую часть своих философских размышлений, но он отказывается позволить мне прочитать их, также как он продолжает отказывать мне в доступе к его так называемым откровениям. Очень жаль: во-первых, потому что моя задача стада бы гораздо более легкой (если не более терпимой), и, во-вторых, потому что мне бы не пришлось сидеть и терпеть его болезненные бессвязные мысли. Я продолжу свои попытки и постараюсь убедить его в том, чтобы он изменил свое мнение.

Это, как он сообщил мне, новая философия века; хотя, как Августин был убежден в истинности Христианства, Крисп верит в то, что его принципы и деятельность всегда существовали в мире — более того, что жизнь сама но себе является унифицированным непрекращающимся актом поглощения — и что он, последний пророк эпохи, просто заново открывает и возобновляет то, что мир, узнав, утратил. Он цитирует Платона, который сказал, что все знания — это акт припоминания, и любит сравнивать себя с этим необычным греком. На самом деле, это вызывает у меня отвращение, но тут возникает очень тонкий вопрос, позволяющий пуститься в дебаты, в которые, я уверен, он пустился бы с большой радостью — как может одна причина вызывать безумие? Иногда кажется, что он дразнит меня, бросает мне скрытый вызов, чтобы я опровергнул тезисы, которые он предлагает; этот вызов я всегда молчаливо отвергаю. Это малодушие с моей стороны? Нет, Лучиано, Я так не думаю. Было бы слишком просто во имя благопристойности и здравого смысла броситься в перепалку и уничтожить логику, которой он окружает свои аргументы. но это почти совпадает с тем, что он хочет от меня — чтобы я поставил себя в нелепое положение человека, вынужденного защищать то, что не нуждается в защите, потому что правда этого абсолютна: то есть то, что убийство — это нравственное зло. Это то же самое, что попросить меня доказать суждение о том, что вода мокрая.