Девид Гребер – Заря всего. Новая история человечества (страница 3)
Вновь обратиться к тому, что мы будем называть «индигенной критикой» (
Безусловно, в истории есть определенные тенденции. Некоторые из них очень сильны; это настолько мощные течения, что плыть против них крайне сложно (хотя, кажется, всегда находятся те, кому это всё равно удается). Но мы сами создаем все «законы» истории. Что и подводит нас ко второму возражению.
Нет нужды чересчур подробно останавливаться на политических следствиях гоббсианской модели. В основе нашей экономической системы лежит предпосылка, что люди по своей природе – довольно скверные и эгоистичные создания, которые принимают решения исходя из циничного расчета, а не альтруизма или желания сотрудничать. А в таком случае лучшее, на что мы можем рассчитывать, – это более изощренные формы внешнего и внутреннего контроля нашего врожденного стремления к накоплению и самовозвеличиванию. Руссоистская история о том, как человечество от первоначального состояния эгалитарной невинности пришло к неравенству, выглядит более оптимистичной (по крайней мере, когда-то в прошлом было что-то хорошее). Но сейчас ее, как правило, используют, дабы убедить нас в том, что, хотя система, в которой мы живем, может быть несправедливой, самое большее, что реально можно сделать, – это провести немного скромных позитивных изменений. И сам термин «неравенство» очень показателен в этом отношении.
После финансового краха 2008 года и последовавших за ним потрясений вопрос неравенства – а с ним и история неравенства – стали центральными темами дискуссии. Интеллектуалы и в определенной мере даже политическая элита пришли к некоторому консенсусу о том, что уровень социального неравенства вышел из-под контроля и что большинство мировых проблем так или иначе стали следствием всё увеличивающегося разрыва между имущими и неимущими. Просто указать на это – значит бросить вызов глобальным властным структурам. Но вместе с тем такая формулировка проблемы в конечном счете звучит успокаивающе для людей, выигрывающих от существования этих структур, поскольку она подразумевает, что содержательное решение проблемы никогда не будет найдено.
Давайте представим, что проблема сформулирована иначе, как это могло бы быть пятьдесят или сто лет назад: как проблема концентрации капитала, олигополии или классового доминирования. В отличие от всех этих понятий, слово «неравенство» будто бы создано для полумер и компромиссов. Можно представить себе ниспровержение капитализма или слом государственной власти, но неясно, что значит избавиться от неравенства. (О каком именно неравенстве идет речь? Материальном? Неравенстве возможностей? Насколько именно равными должны быть люди, чтобы можно было сказать: «Мы избавились от неравенства»?) «Неравенство» – это способ обозначения общественных проблем, который характерен для эпохи реформаторов-технократов, изначально исходящих из того, что ни о никаком настоящем ви́дении общественного преобразования нет и речи.
Споры о неравенстве позволяют возиться с числами, дискутировать о коэффициентах Джини и верхних границах нормы, корректировать систему налогообложения или механизмы социального обеспечения и даже шокировать общественность графиками, демонстрирующими, насколько всё плохо («Можете ли вы себе представить? Один процент богатейших людей мира контролирует сорок четыре процента мирового богатства!»). Они же позволяют делать всё вышеперечисленное, не занимаясь тем, что действительно вызывает непосредственное недовольство людей в этом «неравном обществе». Например, что одни люди используют свое богатство для утверждения власти над другими людьми. Или что некоторым внушают, будто их нужды несущественны, а их жизни не имеют собственной ценности. Нас убеждают, что всё это – лишь неизбежное следствие неравенства, а неравенство неизбежно в любом крупном, сложном, урбанизированном и технологически развитом обществе. Так, предположительно, будет всегда – вопрос только в степени этого неравенства.
Сейчас происходит настоящий бум дискуссий о неравенстве: начиная с 2011 года «глобальное неравенство» регулярно становится основной темой обсуждения на Всемирном экономическом форуме в Давосе. Существуют индексы неравенства, институты по изучению неравенства, льется нескончаемый поток публикаций, авторы которых стремятся спроецировать нынешнюю одержимость вопросами распределения благ на прошлое вплоть до каменного века. Есть даже попытки вычислить уровень дохода и коэффициент Джини применительно к охотникам на мамонтов эпохи палеолита (оба эти показателя оказываются очень низкими)[6]. Кажется, будто нам непременно нужно придумать математическую формулу, оправдывающую выражение, популярное уже во времена Руссо, что в таких обществах «все были равны, поскольку были одинаково бедны».
В конечном счете все эти истории об изначальном состоянии невинности и равенства, а также сам термин «неравенство» приводят к тому, что пессимистичный взгляд на человеческий удел в этом мире становится чем-то само собой разумеющимся. Начинает казаться, будто эти представления абсолютно логичны, если посмотреть на человечество в широкой исторической перспективе. Да, вполне реально жить в подлинно эгалитарном обществе, если вы пигмей или бушмен из Калахари. Но если вы хотите создать современное общество настоящего равенства, придется сообразить, как вернуться к жизни в небольших группах охотников-собирателей, не обладающих какой-либо значительной личной собственностью. Поскольку охотникам-собирателям требуется довольно большая территория, чтобы обеспечить себя пищей, население Земли придется сократить примерно на 99,9 %. В противном случае лучшее, что мы можем сделать, – подобрать размер сапога, которым нас будут давить вечно; или же немного увеличить пространство маневра – для тех из нас, кто сможет на время от него увильнуть.
Чтобы сделать первый шаг к более достоверной и обнадеживающей картине мировой истории, нам необходимо раз и навсегда отказаться от идеи райского сада и просто остановиться на представлении о том, что сотни тысяч лет на Земле царила одна и та же идиллическая форма социальной организации. Однако, как ни странно, такое предложение часто расценивают как консервативное. «То есть вы утверждаете, что люди никогда не были по-настоящему равными? И что, следовательно, равенство недостижимо?» Мы считаем такие возражения одновременно контрпродуктивными и откровенно нереалистичными.
Прежде всего, довольно странно предполагать, что на протяжении тех десяти (кто-то скажет – двадцати) тысяч лет, что люди создавали рисунки на стенах пещеры Альтамира, никто – не только в Альтамире, но и в других частях света – не экспериментировал с альтернативными формами социальной организации. Как такое возможно? Во-вторых, разве не способность экспериментировать с различными формами социальной организации (среди прочего) и делает нас людьми? Людьми, то есть существами, способными творить самих себя и даже быть свободными? Как мы увидим, главный вопрос человеческой истории – это не вопрос равного доступа к материальным ресурсам (земле, калориям, средствам производства), как бы важны они ни были, а вопрос равной способности влиять на решения о том, как жить вместе. Естественно, наличие этой возможности предполагает, что есть и некоторые осмысленные, содержательные вопросы, по которым можно было бы принимать решения.
Раз будущее нашего вида, как утверждают многие, сейчас зависит от того, сумеем ли мы создать нечто иное, новое (скажем, такую систему, в которой богатство нельзя свободно использовать для получения власти над людьми или в которой никому не внушают, будто их потребности несущественны или что их жизни не имеют собственной ценности), выходит, что самый насущный вопрос – сможем ли мы вновь открыть для себя те свободы, которые и делают нас людьми? Еще в 1936 году археолог Вир Гордон Чайлд написал книгу «Человек создает себя». За исключением сексистского заголовка[7], посыл у этой работы правильный. Мы – произведения коллективного самотворчества. Что, если мы взглянем на историю человечества под таким углом? Что, если мы будем с самого ее начала рассматривать людей как творческих, разумных и склонных к игре созданий, заслуживающих именно такого определения? Что, если вместо рассказа о том, как наш вид лишился некоторого идиллического состояния равенства, мы зададимся вопросом о том, как мы оказались в столь крепких концептуальных оковах, что более не в силах даже вообразить возможность собственного переизобретения?