реклама
Бургер менюБургер меню

Деон Мейер – Телохранитель (страница 39)

18

Она была стройная, хорошенькая.

Ее отца звали Мартин Фитцрой Симмонс. Мой английский дедушка. Я его никогда не видел, хотя меня назвали в его честь.

Ты рассказала мне историю своих родителей. Как твой отец всего добился сам. Мой отец был не такой. Тринадцать лет мать твердила ему, что он должен открыть собственное дело, но он не хотел.

«Ты хороший механик, — говорила она. — Ты можешь сколотить целое состояние!» Отец отвечал, что зато он отработал смену — и свободен, а англичанин, владелец фирмы, не знает ни одной спокойной минутки. Если у тебя свое дело, все трудности и заботы ложатся на твои плечи. Отцу не хотелось лишних забот. Потом мать называла его жалким буром, белой африканерской голытьбой. Говорила, что она не для того вышла за него замуж, чтобы до конца дней своих ютиться в крошечной двухкомнатной квартирке в Си-Пойнте.

Должно быть, они любили друг друга. Во всяком случае, сначала. Я знаю, он ее любил. Это было заметно.

Эмма, я рассказываю о своих родителях всего лишь второй раз в жизни. Мне тяжело, говорить не хочется. Временами мне даже не хочется думать о них. Каждый был так же плох, как и другой. Оба на свой лад. Мать была ловкой манипуляторшей и шлюхой, а отец — вспыльчивым и жестоким трусом. Что делать, если у тебя такие родители? Что делать, когда другие сплетничают о твоих родителях, а ты сидишь, и внутри у тебя все кипит? Ты начинаешь их ненавидеть. Из-за того, как они портили друг другу жизнь. И тебе тоже. Они были как две разные химические субстанции, которые сами по себе безвредны, но вместе становятся взрывчатой смесью.

Они ссорились и дрались, кричали и ругали друг друга по-английски. Они всегда говорили друг с другом по-английски. Мать отказывалась говорить на африкаансе. «Ужасно вульгарный язык», — говорила она, и тогда отец из принципа обращался ко мне только на африкаансе, и она ругала его за это. В общем, они ссорились по любому поводу. Из-за денег, из-за работы, его пьянства, ее измен. Мать презирала отца за отсутствие честолюбия, а он ее — за желание подняться по общественной лестнице. Он орал, что она плохая хозяйка и не умеет готовить. И транжира. Она осуждала его за скупость. В общем, они ссорились практически из-за всего.

Я думал, что так и должно быть. Не знал, что у других бывает иначе. Пять дней в неделю они ругались, а каждую ночь дрались. Каждую ночь они швыряли друг в друга посудой, пока кто-нибудь не попадал в другого, и тогда они начинали ругаться из-за этого, злобно пререкаться, кто прав, кто начал первым…

Не помню, сколько мне было лет, когда я начал убегать из дому. Наверное, лет семь. Когда они должны были возвращаться домой, я бродил по улицам или ходил к морю. Но когда я возвращался, мать спрашивала: «Где ты шлялся?» — а отец говорил: «Оставь моего сына в покое!» Тогда я становился новым предметом скандала.

Когда я бродил по Си-Пойнту, я видел других людей — племена и племенные группы. Они сидели в уличных кафе, в садиках, на балконах, смеялись и болтали. Я смотрел на них, как голодный нищий ребенок, который глазеет на витрину кондитерской.

Отец впервые ударил меня, когда мне было девять лет. И после этого как будто прорвало плотину.

Он никогда не доверял ей, всегда подозревал, что она ему изменяет. Намекал на это, обвинял ее, но доказать ничего не мог. Она была слишком хитра. Но в тот вечер она проявила беспечность. А он был пьян. Он стоял у окна и видел, как ее ссаживает с мотоцикла один из братьев Балдини, который держал кафе-мороженое на Главной улице. Он видел, как она целует его на прощание, как он игриво шлепает ее по мягкому месту. Как она смотрит вслед уезжающему итальянцу и смеется. Тогда мой отец понял, что она сделала, и, когда мать вошла, он спросил: «Ты, значит, теперь трахаешься с итальяшками?» А она ответила: «Они, по крайней мере, умеют трахаться!» Тогда он назвал ее шлюхой, а она швырнула в него пепельницей, которая разбилась о стену. И он захотел ее ударить. Он подошел к ней, замахнулся, и она закричала: «Не смей!» И вдруг отец развернулся ко мне и ударил меня по голове, и она закричала: «Что ты делаешь, сволочь?» А он ответил: «Еще так будешь?» И она сказала: «Черт тебя побери, что ты делаешь?!» Тогда он снова ударил меня и заорал на нее: «Это не я. Это ты! Это ты!»

Я замолчал, потому что не знал, с чего вдруг меня понесло.

— Извини, Эмма…

Я заерзал на стуле. Наклонился вперед. Интересно, можно ли взять ее за руку?

— Я не хотел, чтобы так продолжалось и дальше…

Мне показалось, что ее кожа сделалась прозрачной. Под ней проступили синие прожилки вен.

— Но я такой, какой есть.

Гудела аппаратура, помогая ее сердцу качать кровь. Врачи до сих пор не знают, сильно ли поврежден ее мозг.

— Мне кажется, сейчас я лучше все понимаю. Просто так сошлось. Начиная с того дня отец стал регулярно избивать меня. Насилие порождает еще больше насилия. В людях, в обществе, в стране. Как будто выпускаешь джинна из бутылки; назад его уже не загонишь. Но, когда сидишь на скамье подсудимых, без толку говорить судье, что таким тебя сделал отец.

Я откинул край больничной простыни. Простыня оказалась мягче, чем я думал.

— Чего я никогда не мог понять, так это почему он не бил Балдини. Почему он не пошел в кафе-мороженое, не выволок хозяина и не избил его? А ответ заключался в том, что мой отец — трус. И я поклялся, что уж трусом-то я никогда не буду.

Некоторое время тактика отца срабатывала. Он сказал: если мать не хочет, чтобы он меня бил, она перестанет задирать подол. Она вела себя пристойно два или три месяца, но, по-моему, она просто не могла жить без внимания других мужчин.

Я все понял до конца, только когда стал взрослым. Я собрал все ее фотографии — детские и позже, с отцом. Помню, она говорила, разглядывая свои детские фото: «Папа меня любил, папа меня обожал». Она рассказывала о своем отце, англичанине среднего класса из Роузбанка. Он служил клерком в провинциальной администрации. Она была хорошеньким ребенком. Маленькая, со светлыми волосами и большими глазами. На всех снимках она радостно улыбается в камеру — всегда уверена в себе. И элегантна.

Они познакомились в гараже. Отцу было двадцать; у него была каштановая челка и задумчивый взгляд. У него была подружка в Пэроу, у них были серьезные отношения; поговаривали о помолвке. По-моему, с этого все и началось. Матери хотелось быть центром внимания всех мужчин, и вдруг она встретила такого, который увлекался не ею, а другой. И она старалась до тех пор, пока не получила его.

К тому времени, как мне исполнилось пять лет, она больше не была ни молодой, ни прелестной. Не знаю почему — может, из-за беременности, а может, просто с возрастом. А может, из-за неудачного замужества. В тридцать лет она выглядела какой-то усталой и помятой; прошедшие годы начали сказываться на лице и фигуре. Мать все прекрасно понимала. Она пыталась вернуть внимание мужчин с помощью косметики, краски для волос и облегающих платьев. Они были свечой, а она — мотыльком. Она действовала инстинктивно, у нее был такой рефлекс — как колено дергается, если ударить по нему.

Все развивалось по спирали. Она бывала верной, разумной и спокойной. Потом они с отцом начинали ссориться, и она уходила из дому. Потом очередной кавалер домогался ее, и она уступала. Она приводила их даже домой. Однажды я рано вернулся из школы — не помню почему, наверное, заболел. У меня был ключ; я отпер дверь и услышал странные звуки. Заглянул в спальню и увидел на кровати мать с Филом Робинсоном, богатым англичанином, владельцем отеля на набережной. В его отеле было сто номеров, но им понадобилось заниматься этим у нас в квартире.

Когда она увидела меня, то завопила: «Господи боже, Марти, уходи, уходи!» — а я стоял на месте, как болван, и пялился на них. Наконец, она соскочила с кровати и захлопнула дверь спальни. Позже, когда Робинсон ушел, она умоляла меня ничего не говорить отцу. «А то он снова тебя побьет».

Вот такая у меня биография, Эмма.

Я белая африканерская голытьба. Как и сказала моя мать.

Мой отец любил вино. Вот какие ассоциации вызывает у меня винный букет. Запах перегара, когда отец напивался и избивал меня, злясь на мать, которая опять где-то шлялась.

Когда мне было тринадцать, она сбежала. Потом отец бил меня потому, что ее не было рядом. И еще потому, что он хотел сделать меня «крутым, чтобы я умел брать жизнь за рога».

Ему это удалось.

Я много думал над тем, что он со мной сделал. Самое главное, он выбил из меня страх. Страх боли. И страх причинить боль. Вот что важно. Со временем боль притупляется. К ней привыкаешь. Но причинять боль — все равно что выпускать джинна из бутылки.

В Си-Пойнте была секция карате; занятия проходили в здании англиканской церкви. Отец записал меня туда. Я никак не мог научиться сдерживаться. Никак не мог понять, почему нам надо сдерживаться, почему не разрешалось бить своего спарринг-партнера.

Я нарывался на неприятности. В школе и на улице. И получал удовольствие. Мне нравилось бить. Впервые боль причиняли не мне; впервые я сам причинял кому-то боль. Пускал кровь. Ломал носы. Как будто это был не я, а кто-то другой. Или я вселялся в кого-то другого, перемещался в другой мир, в другое состояние. Время останавливается. Все исчезает, ты ничего не слышишь и ничего не видишь, кроме красно-серой пелены перед глазами. А за пеленой колышется какой-то предмет, который ты хочешь уничтожить всеми силами.