реклама
Бургер менюБургер меню

Денис Старый – Аудит империи (страница 15)

18

Он сделал вообще возможным проводить глубокие системные реформы. Поломал косность. Правда переломы не бывают безболезненными. Так я что? Обезболивающее для России? Надеюсь, что не новый костолом.

— Далее пиши, Остерман…

Глава 8

Глава 8

Петербург. Зимний дворец.

28 января 1725 года. 23 часа 10 минут

Мне нужен свой ОМОН. Можно назвать такое подразделение иначе, суть важнее. Пусть немного это будет людей, даже рота. Но когда солдаты окажутся готовыми умирать за меня не на словах, а на деле, то кровавую бойню устраивать никто не станет. Это как ядерное оружие. Всерьез я ядерной державой может воевать только сумасшедший. Победить можно, но Пиррова победа с реками крови не выгодна никому.

Эта гвардия, что осталась во дворце была за меня безоговорочно. Михаил Афанасьевич Матюшкин и сам убеждал меня в этом. И то, как вели себя гвардейцы говорило в пользу слов несправедливо забытого в истории человека, верного до мозга костей Петру. И я видел, такое скрыть может только что великий актер, или шпион, как горели глаза Михаила Афанасьевича. Он смотрел мне в рот, с волнением и трепетом ожидая приказов.

Но проблема с войсками оставалась. Мне об этом доложили и Ушаков, и Матюшкин и даже Бутурлин это понимал. Взять деньги на Руси, наверное так и у других наций, — это возложить на себя еще и моральные обязательства. Деньги дал Меншиков? Ну тогда душевные терзания должны гложить взявшего серебро. Куда такие вот сомнения приведут?

И оставлять все, как есть нельзя. Разве же история не знает примеров, как преторианцы ли, янычары ли, другие гвардейцы разных стран и империй, свергали правителей, и даже тех, кто казался непотопляемым и всевластным? Да умаешься перечислять. А я всевластен, но болезненный, элитам волю дал большую, а они обросли своими людьми, клиентелой. Законы социального устройства, они едины для всех.

И с чего бы считать, что в России как-то иначе? Люди другие? Может быть, но не кардинально, не настолько, что если есть желание возвысится и критическая масса.

Гвардия во дворце была за меня. Уже прошла ротация и сложилась сборная солянка из разных воинов, не только первоначально гвардейцев. Вот только и те в невысоких чинах офицеры, что меня защищали, но были не в мундирах преображенского или семеновского полков, они уже гвардия. Матюшкин с Бутурлиным привлекли солдат, но прежде всего офицеров, в которых они уверены на все сто процентов.

Даже сквозь толстые стены Зимнего дворца я слышал мерный, тяжелый шаг караулов. Офицеры Преображенского и Семеновского полков — полтавские птенцы, гренадеры, драгуны… Офицерами у них те, кто проливал кровь за Петра, кто глотал пыль в позорном Прутском походе.

Они видели, как великий царь плакал от бессилия. Я, человек из будущего, испытывал за эти слезы предшественника жгучий испанский стыд, но для людей восемнадцатого века подобные искренние эмоции делали государя живым. Человечным. Они сочувствовали ему. И теперь их шпаги и ружья ощетинились вокруг моей спальни, превратив ее в неприступный бастион.

Тело мое защищала новая, обновленная, пусть пока еще об этом не знает, гвардия. А вот душу во всю защищал Феофан Прокопович. Он все же был больше мирским, чем священнослужителем. Свое место в моей тени держит бульдожьей хваткой.

Я думал, размышлял, и не хотел себе признаваться в том, что просто оттягиваю время. Но я тоже человек. А те боли, что меня мучили может и не напугали, абсолютного страха перед ними нет. И чего нет тоже, так желания возвращать эту слабость и боль. Но… приходится.

На пороге стоял лейб-медик Блюментрост, бледный как смерть, с кожаным саквояжем в руках. За его спиной маячил мрачный Ушаков. Мундир на начальнике тайной канцелярии был расстегнут, на скуле наливался багровый синяк. Видимо, арест полудержавного властелина Меншикова не прошел гладко.

— Феофан, вон. Жди в приемной, — бросил я. — Ушаков, останься. Будешь держать меня. Лекарь… ко мне.

Блюментрост подошел к кровати на ватных ногах.

— Ваше Величество… — пролепетал он, осматривая меня так, словно я уже был трупом. — Я принес серебряный катетер. Трубку, о которой говаривали вы мне ранее. Ювелиры быстро отлили, нет так сложности великой. Но боюсь… канал воспален и перекрыт наглухо. Я не смогу его ввести. Это убьет вас от боли…

Я почувствовал, как низ живота стягивает стальным обручем. Вода начала свою работу. Время пошло на минуты.

— Забудь про катетер, — процедил я, отбрасывая одеяло и обнажая живот. — Ушаков! Дай ему свой кинжал.

Начальник тайной канцелярии нахмурился, но молча вытащил из ножен узкий, острый как бритва кинжал и протянул медику. Блюментрост отшатнулся, словно ему предложили взять в руки ядовитую змею.

— Ваше Величество… я не понимаю…

— Слушай меня внимательно, коновал, — я схватил Блюментроста за расшитый воротник камзола и притянул к себе, дыша ему в лицо. — Канал забит. Если ты полезешь туда трубкой, ты порвешь мне мясо, и я сгнию. Ты сделаешь прокол. Прямо здесь.

Я ткнул пальцем в напряженный, вздувшийся низ своего живота, чуть выше лобковой кости.

— Троакаром. Или кинжалом. Пробьешь кожу, мышцу и войдешь прямо в пузырь. А потом вставишь туда полую трубку.

Глаза лекаря полезли на лоб. Для медицины восемнадцатого века то, что я предлагал (надлобковая цистостомия), было варварством и почти гарантированным сепсисом. Но с моим знанием антисептики у меня был хотя бы призрачный шанс. А без прокола — стопроцентная смерть до рассвета. Нужно стабильно выводить жидкость. И начинать лечить, хотя бы сильнейшее раздражение и гнойники убрать с непосредственного мужского места.

— Государь! Сие невозможно! Вы истечете кровью! Туда попадет миазма!

— Если ты этого не сделаешь, Ушаков снимет с тебя кожу живьем, — спокойно ответил я, отпуская его воротник. — Андрей Иванович, сделаешь это. Ну а коли не случится, да и помру, то не трогать Блюментроста. На то моя воля.

— Сделаю, Ваше Величество, — мрачно кивнул Ушаков, кладя тяжелую руку на плечо трясущегося Блюментроста.

— Неси спиритус. Много спиритуса. И чистейшие льняные ткани, прокипяти их, — скомандовал я медику. — Кинжал и трубку прокали на огне и залей спиртом. Руки вымой так, чтобы кожа слезала. Живо!

Пока Блюментрост, спотыкаясь, метался по спальне, организуя импровизированную операционную, я посмотрел на Ушакова.

— Данилыч сопротивлялся? Бунта нет? — кивнул я на синяк на лице генерала.

— Не то слово, Ваше Величество, сопротивлялси, — Ушаков криво усмехнулся. — Как зверь рычал. Половину гвардии грозился перевешать. Пришлось… приложить светлейшего рукоятью пистолета. Сидит в каземате, в кандалах. Государыня Екатерина Алексеевна заперта в своих покоях под караулом преображенцев. Никто к ней не войдет и не выйдет.

— Хорошо. Слухи пошли? Что говорят? — спрашивал я.

Хоть в чем-то нужно было забыться и не думать, какая опасная операция предстоит мне.

— Во дворце паника, государь. Птенцы гнезда вашего мечутся. Толстой, Ягужинский… Никто не понимает, что произошло. Выстрел слышали все.

— Толстой? Я же приказал арестовать его!

— Уехал, он ваше величество. Людей послал, кабы изловили. Но мало у меня людей. Дворец оборонять нужно, — оправдывался Ушаков. — А куда уехал, не ведаю.

— Догнать и к ногам моим избитым, но живым бросить, — потребовал я. — Пусть боятся. Страх освежает память. До утра никого во дворец не пускать и не выпускать. Усилишь караулы. Завтра… завтра мы перетряхнем эту империю.

Тем временем, на подкашивающихся ногах, Блюментрост подошел к кровати. В одной руке он держал сверкающий, пахнущий жгучим спиртом троакар с серебряной трубкой, в другой — склянку с какой-то мутной жидкостью.

— Опийная настойка, Ваше Величество. Выпейте. Это будет невыносимо.

Я выпил горечь залпом. Терпеть-то можно. Но какое оно сердце у меня, я не знал. Мало ли, решит остановится от боли.

— Ушаков. Держи мне ноги и руки. Навались всем весом. Если я дернусь во время прокола — лекарь промахнется, и я труп.

Генерал-аншеф молча кивнул, навалился на меня, прижимая к кровати своей огромной массой. Опий еще не подействовал, но ждать было нельзя — давление внизу живота стало критическим.

— Бей, Блюментрост, сучий ты выродок! Не трусись! — выдохнул я, впиваясь зубами в свернутое кожаное полотенце, которое мне сунули в рот. — Прямо по центру бей.

Лекарь занес инструмент. Я увидел, как блеснуло лезвие в свете свечей. А потом мир взорвался болью.

Это было не просто больно — это было так, словно мне в живот забили раскаленный железный кол кувалдой. Я выгнулся дугой, издав сквозь кожаный кляп глухой, животный рык. Ушаков навалился сильнее, едва не ломая мне ребра, удерживая на месте.

Хрустнула пробитая плотная фасция. Лезвие вошло внутрь.

Боль вспыхнула с новой силой, и в ту же секунду наступило невероятное, божественное облегчение. Давление, грозившее разорвать меня изнутри, мгновенно спало. Я услышал, как в подставленный медный таз с плеском ударила жидкость.

Я выплюнул полотенце, судорожно хватая ртом воздух. Перед глазами плясали черные точки, по лицу градом катился холодный пот.

— Трубку… закрепи трубку, — прошептал я, проваливаясь в спасительную, ватную пелену опия.

— Всё сделано, государь, всё сделано, — суетился лекарь, накладывая тугую повязку. — Чудо… Вы будете жить.