Денис Пожидаев – Я помню, как тебя хоронили (страница 1)
Денис Пожидаев
Я помню, как тебя хоронили
Часть первая. Уже умерла
Глава первая. После Змеи
Я помню, как её хоронили. Поэтому, когда она вошла во двор сама, я сперва решил, что из нас двоих ошиблось время.
Обычно ошибаюсь не я. Я вижу концы. Не всё будущее — концы: где что кончится, где уже кончилось, где кончится, если никто не вмешается. Люди думают, будто это дар предсказания. Это не предсказание. Предсказание глядит вперёд и гадает. Я гляжу назад и вперёд разом и вижу, где стоит последняя черта. У всякого живого она где-то есть — далеко ли, близко, — и всякое живое несёт её впереди себя, как несут фонарь в темноте: свет чуть впереди шага. Идёт человек, а перед ним, в нескольких годах или в нескольких вздохах, лежит его край, и человек идёт на этот свет, не зная, что идёт. У неё край был не впереди. У неё край лежал позади.
Но об этом после. Сначала — о доме, потому что за шесть недель дом стал другим, и, чтобы понять, что случилось с женщиной, надо понять, что случилось с нами. Мы были дому не жильцы, а части; когда ломается часть, видно по целому.
Шесть недель прошло с той ночи, когда Пёс не назвал Девочку. Я считаю не неделями — я плохо считаю то, что тянется ровно; я считаю концами, а с той ночи ни один из нас не кончился, и оттого время для меня шло смазанно, как идёт оно для тех, у кого ничего не завершается. Шесть недель — это Кот сказал. Он теперь считает вслух чаще прежнего: дни, шаги, брёвна, — будто боится потерять счёт всему, раз мы потеряли счёт себе. Я думаю, он считает, чтобы не думать. У каждого из нас после той ночи завелось своё такое дело: у Кота — счёт, у Пса — обход, у Жабы — чужие хвори, у меня — край седьмой комнаты. Дела, которыми затыкают дыру.
Змеи не было.
Это первое, что чует всякий, кто входит в наш двор, хоть и не всякий понимает, что чует. Раньше у нижнего венца, у Псовой щели, было тепло — ровное, долгое, змеиное; она грелась там век, и щель дышала. Дом об эту щель грелся сам, как греется человек о лежащую рядом собаку. Теперь щель холодна и сведена. Дом свёл над ней брёвна в ту ночь и не развёл обратно, и я, сидя высоко, вижу это место сверху как тёмное пятно, где ничего не начинается и не кончается, потому что там уже кончилось всё, что могло. Змея не умерла так, чтобы я увидел конец. Её конца я не увидел вовсе — память её ушла в Ягу, а память не то, за чем я смотрю; я смотрю за смертью, а смерть Змеи прошла мимо меня стороной. Это до сих пор саднит — тихо, как саднит зуб, которого уже нет, а место помнит.
Пёс лежал под крыльцом, на своём холодном месте. Оно теперь всегда холодное — с той ночи, как он переступил порог и вышел обратно. Он не входит в дом, хотя дверь ему открыта, хотя ступени его пускают, хотя Яга сняла запрет в ту же ночь и не вернула его. Он выходит на утренний обход, возвращается, ложится мордой к глухой стене, за которой к утру после той ночи выросла седьмая комната, и смотрит на неё. Каждое утро он меряет её шагами — идёт вдоль наружной стены и считает, — и каждое утро она та же, длиннее прочих на одну комнату без двери. Он всё равно меряет. Я думаю, он ждёт, что однажды намеряет другое. Пока не намерял.
Кот держался отдельно. Он и раньше держался отдельно, но по-кошачьи, напоказ, чтобы к нему шли. Теперь — всерьёз. Он не проходит вплотную к Псу. Когда ему надо мимо, он обходит Пса широкой дугой, и Пёс это видит, и оба делают вид, что так и надо, что дуга случайна. Между ними лежит та ночь, и обойти её можно только телом, обойдя друг друга. Договор — ту старую свёрнутую кожу с именами — Кот таскает за собой и разворачивает в тёмных углах, водит когтем по строкам, шепчет слова, которых я не разбираю. Он ищет в договоре, где записано, кому что принадлежит. Он теперь ненавидит это слово, «принадлежит», и всё равно возвращается к нему, как язык возвращается к больному зубу.
Жаба проверяла Ягу.
Это тоже было ново. Раньше Жаба не посмела бы. Яга — не тело, которое слушают; Яга — та, кто решает, чьё тело слушать. А в то утро Жаба сидела у её ног, приложив лапу к её щиколотке, и слушала, как ходит в ней кровь, — не спросив. И Яга не отняла ноги. По этому одному можно было понять, что старый порядок сломан: не по большим словам, а по тому, что Жаба слушает Ягу без спроса, а Яга терпит; что тот, кто век назначал, кого слушать, стал теперь тем, кого слушают, не спрашивая.
Яга работала. Она всегда работала — тем и держится Порог, что кто-то у него всегда при деле. Но говорила теперь иначе. Раньше она роняла вердикт, и вердикт становился законом двора: сказала — и так. Теперь она чаще останавливается перед вердиктом. Скажет половину — и замолчит. Или обернётся и спросит:
— Ворон?
И ждёт. Раньше не ждала. Раньше ей не нужно было моё «было» — ей довольно было её «будет так». Теперь спрашивает. Я не сразу понял, что это. Потом понял: она носит в себе память Змеи, а память Змеи всю их общую жизнь была тем, что Яге возражало. Яга привыкла, что рядом есть кто-то, кто скажет «нет». Этого кого-то больше нет отдельно — есть только память о нём, а память не спорит, память молчит. И Яга стала спрашивать нас, будто ищет вовне то возражение, которое раньше приходило само, изнутри, шипящим голосом у самого уха.
Я сидел на крыше, ближе к краю, чем сидел прежде.
Раньше я сидел над коньком, в середине, откуда виден весь двор, и вся ограда, и все концы разом. Оттуда удобно служить: смотришь на всё и видишь, у чего когда край. Теперь я перебрался к самому краю, к той стороне, под которой седьмая комната. Не знаю зачем. Знаю только, что оттуда я смотрел на её глухую стену и не видел ничего. Я вижу концы всего дома — конец каждого бревна, конец печи, конец половицы, тот далёкий день, когда всё это осядет и вернётся в землю; дом для меня всегда чуть-чуть уже умер, я вижу его смерть сквозь его жизнь, и это не мешает мне его любить. За стеной седьмой комнаты я не видел конца. Не «вечность» — я не умею видеть вечность, это слово не моё, слишком широкое. Просто там не было записанного конца, как бывает пустой строка, где ещё не поставили дату. Дом отрастил комнату, у которой нет конца, и я садился к её краю, и смотрел в это отсутствие, и оно меня притягивало — как притягивает край всякого, кто устал видеть черту у всего живого. Я насмотрелся концов за пять веков. А тут был не конец. Тут было место, где реестр кончается, а что-то — нет. Я сам не знал тогда, что это станет важнее всего дела с женщиной. Тогда это была просто стена, к которой тянуло.
Так мы жили те шесть недель. Никто не выл. Никто не мирился. Каждый носил своё по своим углам, и я думал, что так теперь и будет — тихо, порознь, до самого конца, который я всем нам однажды увижу. Семья, что была домом, стала общежитием теней одного дома. И я привык уже к мысли, что дальше только это.
А потом на лесной дороге я увидел контур.
Дорога к нам одна — старая тропа через мёртвое кольцо, и по ней редко идут своей волей; чаще их приводит нужда, какой не помогли нигде. Я увидел двоих — ещё далеко, за деревьями, там, где тропа выходит из леса на нашу поляну. Две женщины. Одна старше, одна моложе; старшая опиралась на младшую, шла тяжело, часто останавливалась, и на каждой остановке младшая ждала, не торопя. Живые. Обе живые — я слышу живое по тому, что у него край впереди. У младшей край был впереди, далеко, ровно, как положено здоровой женщине в её годы: где-то за многими зимами, спокойный, ненаступивший. Всё как у людей.
У старшей край был позади.
Я не сразу поверил себе — а я привык себе верить, в этом, как выяснится, вся моя беда. Край не бывает позади. Край — это конец, а конец не может уже пройти у того, кто идёт по дороге и опирается на дочь и часто останавливается перевести дух. Я снялся с конька и перелетел ближе, на сухую сосну у самой межи, и посмотрел снова, внимательнее, как смотрят на то, чего не должно быть и что всё-таки есть.
Старшая женщина шла — а её конец лежал за её спиной, на дороге, позади, в нескольких шагах. Не догонял её. Не ждал впереди, как ждёт у всех. Лежал сзади, старый, осевший, заросший, как лежит могила, мимо которой прошли и забыли дорогу. Она несла свой конец не впереди, как несут фонарь, а тащила за собой, как тащат на верёвке то, что давно должны были оставить и не оставили. И конец этот был мне знаком. Я знаю все концы, что прошли через наш Порог за мою службу, — их тысячи, я не помню имён, имена не моё дело, но концы помню, как псарь помнит своих псов, каждого по стати. Этот конец я помнил. Дождь. Мокрая кладбищенская земля. Закрытый гроб. Мать под дождём. Горсть земли. Я помнил его завершённым — давно, целиком, до последней горсти, до той минуты, когда смерть признали окончательной и я отвёл глаза, потому что дело было сделано.
Они дошли до ворот. Младшая помогла старшей у самого мёртвого кольца — живое чует кольцо и не любит его, но эти прошли, потому что вела их нужда, а нужда сильнее чутья.
Младшая крикнула — обычным человеческим голосом, каким кричат у чужого забора, не зная, есть ли кто:
— Есть кто? Нам сказали, здесь могут… — Она запнулась, не находя, как назвать то, за чем пришла к избе на курьих ногах. — Здесь могут помочь. С тем, чего врачи не могут.