Денис Поздняков – глушь (страница 5)
Качественная бумага хорошо горит.
– Показывай свою избу, – настаивал Курицын. Девочка решительно подошла к косому дому. Рассвет уже напоминал лопнувший капилляр в его глазном яблоке.
На пороге стояла немолодая женщина:
– Говорила же ему! Плохо кончишь сынок! Иди сюда, – поманила она девочку, та на бегу уткнулась в подол матери.
– Убили Никитку нашего вчера, у пруда убили! Спасибо за Настю, я уже не знала что думать! – плакала она, прижимаясь к Курицыну. – Непутёвый он был, негодяй. Заходите в избу, накормлю, – сказала она, косясь на перебинтованного Смирнова и на собаку.
– Нет не надо. – отрешённо ответил Курицын. – Нам пора.
Девочка запела что-то невнятное. Мать обняла её и опять заревела, как-то наиграно и напевно.
Всё кругом нарывало этим утром, навязчиво требовало очередную порцию жалости к себе. Эта полупомешанная мать, рыдающая, только потому, что просто не понимает, как себя вести. Она только и может, что накормить, а потом начнёт душить их своими ахами и охами. Потом проревётся и пойдёт кормить своих тощих кур, изнывая от однообразия.
Эта девочка, которая уже не вывозит реальности, пытаясь прибиться куда угодно, только бы выплыть из этого болота. Этот вечно сонный Смирнов, готовый проспать, да и просто проебать всё на свете. Курицын был уверен, что сегодня он забьёт на учебу и поволочётся в общагу досыпать. А затем начнёт жаловаться на обстоятельства и молить преподавателей об очередной троечке. Этот пёс, готовый прибиться к каждому за сомнительный бутерброд, за который он будет лизать жирные руки.
Ему всё никак не давали покоя эти огромные люди, творящие окружающее. А может – и нет никаких людей, кроме этих, которые сейчас вокруг него. Просто они растеряли эту силу. А когда она найдётся, она заставит их вывернуть этот мир, как ей вздумается. А сейчас они просто потерялись сами.
Курицын, Смирнов и собака тронулись прочь. Шли молча, а когда добрели до остановки, Курицын потрепал пса:
– Больше не увидимся, товарищ псина, прощай!
Пёс устало засеменил в тень, время от времени, что-то вынюхивая по пути.
Подошёл автобус. Они сели в салон. Смирнов сразу же засопел, а Курицыну не спалось. Он проворачивал в голове последние события. Бессонные сутки раскрошились на эпизоды. В окне замаячили знакомые пейзажи, которые его угнетённое сознание коверкало и искажало до неузнаваемости. По небу возили серыми, птичьими тряпками, издающими звуки, словно ими протирали пыльное копчённое за лето стекло. По далёкой красной луже стегало упругими ветвями до капель, которые больно жалили глаза, как мошки забиваясь под кантус. Курицын посмотрел вперёд. Дорогу выкручивало, будто шкуру огромного крокодила. Тот только и успевал подставлять свою спину, которую почёсывал угловатый автобус. Вдали показался город. Его как будто набрасывало сверху разноцветными кубиками, словно тетрис, стирая уже застроенные горизонтальные линии, когда их потряхивало на ухабах. Город то ссыпался, то собирался обратно. Цвета становились всё отчетливей и ядовитей. Курицын сомкнул веки, под которые брызнуло этим всем. Сначала в одну точку, а следом – поволокло по сторонам. Он видел калейдоскоп. Тот бешено вращался своей мазнёй. Под высохшие утомлённые веки с шумящим напором полезли слёзы. Они омыли все лишнее с глазных яблок. Курицын в этот момент уже спал.
Очнулся он в коридоре главного здания университета. Что-то вспоминая, отдельными отрывками, он испуганно огляделся по сторонам. Первое, что бросилось в глаза – это зияющая глазница шахты лифта. Из неё слышались искажённые нечеловеческие голоса, толкующие на непонятном ему языке. Он, казалось, понимал общий смысл этих разговоров, но вот вникнуть в суть никак не мог. Курицын поднялся и заглянул во внутрь этого колодца. Где-то глубоко внизу пара рабочих чистила лифтовой приямок. Собрались студенты, галдя на таком же непонятном языке. Курицын понял, что это край. Он посмотрел время. Часы стояли, только секундная стрелка конвульсивно подергиваясь, возвращалась обратно.
– Ремонт, ремонт, отошли! – нарисовался ещё один трудяга, тесня любопытных от шахты, размахивая огромными ручищами, слегка трогая нерадивых обывателей, изнывающих от любопытства.
Курицын отошёл к открытому окну напротив. Высунул голову наружу. Её потрепал тёплый ватный ветерок. По пути вниз он зашёл в туалет. Справив нужду, он залип у зеркала над умывальником. Посмотрел на себя, в глаза. В радужках его, вокруг мутных зрачков выволакивало наружу мельчайшие чёрные точки, мириады их. Они то оседали на дно, то всплывали к поверхности, разгорались, и гасли праздничным фейерверком. Он умылся, спустился и вышел из здания. Добрёл до знакомой палатки с мороженным, что-то пробурчал в окно. Через минуту он вышел на проспект. Ещё через минуту его чуть не сбил автобус, спешащий в это проклятое Прелюдное. И снова вокруг собралась эта неизбежная толпа любопытствующих, урчащая непонятным не переваренным мякишем. Курицын смахнул дорожную пыль со штанин и с мороженного, и пошёл прочь. Вдогонку ему несло ванильную сладость, корчёванную боль во всём теле, и это остроконечное утро, от которого болели глаза, и с которым срочно надо было покончить.
БЕЗДЕЛЬНИК
Сегодня совсем жарко. Невыносимо просто пройти по улице, не говоря о том, чтобы простоять больше часа на ежегодной школьной линейке, дыша испарениями асфальта и потом озабоченных подростков. Но таковы обычаи в этом городе, потерявшемуся среди хвойных лесов заметной проплешиной, со смолящим вдаль заводом. Покинуть который настолько трудно, словно вредную привычку, словно не покурить после транспорта, словно не сверить часы с телевизором, словно не проверить карманы после выхода из квартиры.
Утром Лютый рано зашёл за мной. Мы не спеша покурили в окно на кухне. В моём холодильнике с вечера остывало пиво. Я достал пару банок, обрубок заветренной краковской колбасы, из которой я соорудил кривые бутерброды. Оболочка от неё не поддалась моим ногтям с равномерным ободком грязи под ними. Ели с кожурой.
– На дорожку, – сказал я, открывая пивко. Мы дожёвывали снедь, комкующуюся в горле, сухо давясь и кашляя, запивая горьким мутным напитком. От холода пошла оскомина по повреждённым зубам.
– Собирайся, пиво по дороге допьём, а то самое интересное пропустим, – заёрзал Лютый на стуле.
Сегодня он был одет так, словно ему срочно нужно на пляж. Прямо сейчас. Я, глядя на него, нацепил на тело полосатую тельняшку с длинным рукавом, старые, пыльные плотные джинсы, единственные удобные кроссовки и кепку-бейсболку с «анархикой».
Мы вышли в подъезд. Навстречу поднималась старушка, сопящая как бульдог. Когда мы спускались, она, будто специально раскорячилась во все стороны, до которых могла дотянуться, занимая как можно больше свободного пространства. Остановилась. Со всем вниманием уставилась на нас, исподлобья провожая, пока мы не скрылись из виду. Казалось, что её взгляд налип на спину. Ужасно захотелось почесаться. Я оглянулся, а она пристально продолжала глазеть на нас сквозь грязное межэтажное окно подъезда, по карнизу которого взад-вперёд ходили два взъерошенных голубя с открытыми клювами.
Мы с Лютым учились в этой школе, в разных классах и в разное время. Но время было такое – сбитое и падшее, наползающее на нас всех, распахивающее себя, будто дутую болоньевую куртку, под полы которой мы обязаны были залезть за этим дефицитным, заживающим теплом. Помню, так же, как сменялись эпохи, так и у меня украли мою единственную куртку, прямо из школьной раздевалки, оставив, какую-то цветом похожую на неё. Такие эпохи, такие куртки, такие дела. Тогда я не различал цвета, и пришёл домой в этом брошенном бежевом отрепье. Тогда я всецело и осознал свою невнимательность и индифферентность к мелочам. Тогда то мне и объяснили, тогда то и дали понять, что я неизлечимый лошара. А я не понимал – для чего этому новому – моя старая куртка? Зачем? Тогда мне было всё равно. Я с детства не чувствовал ни холода, ни запаха. И какой идиот позарился на мои обноски не первой свежести? И как можно бросить свою куртку? Ты же столько прошёл с нею. Она пропиталась тобой, телом, твоими поступками, приняв на себя все твои неловкости: ожоги, порезы, потёртости. Можно украсть. Но оставить взамен свою шкуру? Это как? Такие времена… Кстати, вора так и не нашли. Да если бы и нашли – ничего бы не поменялось. Такое было время – время воров.
Украсть можно только мелочь, безделицы, если разбираешься в их сортах. Ничего ценного не своруешь. Самое ценное можно только потерять. И я терял мятые рубли, молочные зубы, совесть, в дырявых глазах окружающих. Я потерялся, и совсем мало что помнил из этого времени, мешковатого, утратившего краски. Я до сих пор только и делаю, что провожаю упущенное, и уныло гляжу вслед. И вот на мне выцветшая чешуя повседневности, оттуда, из плоского насекомого времени, евклидово пахнущего двухмерностью.
По пути к школе мы допили пиво. Долго стояли на безлюдном перекрёстке, ожидая разрешения пройти от краснопузого светофора. Когда тот нехотя угас, и проявило зелёный, с пищащей озвучкой и с убогой анимацией, имитирующей идущего хромого человека; нас чуть не сбил какой-то хмырь, несущийся на красно-коричневой Ладе 2104, по пути суетливо, и донельзя противно сигналя.