Денис Нивакшонов – Царёв Пророк (страница 33)
Кассиан вздохнул.
— Искушение велико, сын мой. Искушение властью. Ты начинал с желания спасти всех. А теперь выбираешь, кого покарать, чтобы спасти хоть кого-то. Не уподобься тем, с кем борешься. Не дай злу прорасти в твоей душе под видом борьбы с ним.
После ухода монаха Григорий долго сидел в темноте. Слова Кассиана жгли его, как раскалённое железо. Он чувствовал, как с каждым таким решением — жёстким, прагматичным, необходимым — в нём что-то отмирает. Та самая часть, что когда-то, в другом мире, возмущалась жестокостью Ивана Грозного или прагматизмом Годунова. Теперь он понимал их слишком хорошо. Он сам становился на их путь.
Он подошел к своему нехитрому скарбу и вынул оттуда потрёпанный кожаный кошелёк. В нём лежало несколько монет — московских и современных, ему одному понятных сувениров из прошлой жизни. Он взял в руки пятак с двухглавым гербом. Холодный металл был единственной нитью, связывавшей его с тем миром, с тем человеком, которым он был когда-то. С учителем истории, который с кафедры судил правителей за их жестокость.
«А что бы я сказал себе самому сейчас? Предатель? Циник? Палач? Или… правитель?»
Он с силой швырнул монету в угол. Звонкий удар о камень отозвался в тишине. Григорий не мог позволить себе роскошь сомнений. Не сейчас. Не когда от его решений, жёстких и неотвратимых, зависели тысячи жизней.
Он был между молотом голода и наковальней человеческой алчности. И его единственным инструментом была воля. Его и того человека в Грановитой палате, который так же, как и он, терял себя, чтобы спасти хоть что-то от надвигающейся тьмы.
Глава 35
«Ибо вот, тьма покроет землю и мрак — народы; а над тобою воссияет Господь, и слава Его явится над тобою».
Воздух изменился. Он был не просто знойным, а густым, тяжёлым, с примесью странной горечи — будто где-то далеко горели торфяники. Но это была не гарь. Это был запах беды, которую нельзя было остановить ни указами, ни кнутом. С севера, из Новгородской земли, прискакал гонец с донесением, от которого у Григория всё сжалось: «В Старой Руссе и уезде — моровая язва. Люди мрут десятками. Знахари говорят — чума».
Голод был молотом, убивающим медленно. Чума — косой, выкашивающей всё на своём пути.
Борис Годунов, выслушав донесение, отдал единственно возможный приказ: «Запереть заставы. Никого не впускать и не выпускать из заражённых мест. Выставить заслоны на дорогах. Всех, кто попытается прорваться — жечь огнём и мечом».
Григорий стоял у огромной карты России, разложенной в его кабинете. Он водил пальцем по дороге от Старой Руссы к Москве.
— Не сработает, — тихо сказал он. — Люди, бегущие от смерти, не остановятся ни перед какими заставами. Они будут обходить их лесами, болотами. Они принесут заразу с собой. И тогда она придёт в Москву.
Он чувствовал себя абсолютно беспомощным. Против голода можно было бороться запасами, логистикой, даже жестокостью. Против чумы у него не было оружия. Никакого. Только карантин, который был жестокой иллюзией в стране, где не было ни санитарной службы, ни понимания бактериологии.
В Кремле началась паника, тщательно скрываемая под маской обыденности. Бояре, ещё вчера спорившие о выгодах, сегодня шептались в углах, поглядывая на слуг с подозрением. Кто-то из них уже тайком отправлял семьи в дальние вотчины.
Князь Шуйский, напротив, казался спокойным. Он нашёл Григория в его кабинете, где тот пытался составить хоть какой-то план.
— Слышал о новой напасти, брат Григорий, — сказал он, непринуждённо разглядывая карту. — Дела твои, яко вижу, идут не ахти. Сначала голод, теперь мор. И самозванец у границ маячит. Не думал ли ты, что сие — знамение? Знак свыше, что пора сменить политику? А то, не ровен час, и народ решит, что Бог карает землю за неправедного царя и его… советников.
Григорий поднял на него взгляд. Он видел в глазах Шуйского не страх, а расчёт. Василий видел в чуме не трагедию, а возможность.
— Бог карает за грехи всех, Василий Иванович, — холодно ответил он. — И за гордыню, и за властолюбие, и за желание нажиться на чужой беде. Уверен, это касается не только меня.
— О, конечно, — усмехнулся Шуйский. — Но народ-то видит не грехи, а результаты. Видит пустые амбары и слышит о моровой язве. И ищет, на кого бы возложить вину. А ты, брат Григорий, как никто другой, подходишь на эту роль. Пришлый человек, с тёмным прошлым, совращающий царя с пути истинного… Я бы на твоём месте начал готовиться к худшему.
После его ухода Григорий долго сидел, глядя в одну точку. Шуйский был прав. В атмосфере всеобщего страха и суеверия он был идеальной громоотводной. «Колдун», «еретик», «навлёкший гнев Божий». Язык ненависти был всегда одним и тем же.
На следующее утро он пошёл к Борису. Царь сидел в своей молельне перед иконой Спаса Нерукотворного. Он не молился, а просто смотрел на лик Христа, и в его глазах была такая бездна отчаяния, что Григорию стало не по себе.
— Государь, — тихо позвал он.
Борис медленно повернул голову.
— Что, учитель? Пришёл сказать, что и эту беду ты предвидел? Что и это было в твоих книгах?
— Да, — честно ответил Григорий. — И я знаю, что мы не можем её остановить. Мы можем только пытаться сдержать.
— Как? — в голосе Бориса звучала усталая насмешка. — Ещё одним указом? Кнутом? Казнями? Может, прикажешь сжечь заражённые деревни вместе с жителями? Чтобы остановить заразу?
Григорий вздрогнул. Он видел, что эта мысль уже приходила в отчаявшуюся голову Годунова.
— Нет. Но мы можем создать карантинные дворы за городом. Для тех, кто приходит из заражённых мест. Организовать там хоть какой-то уход. И молиться.
— Молиться? — Борис горько рассмеялся. — Я уже молился о хлебе. И что? Хлеба нет. Я молился о прекращении смуты. А она растёт. Теперь я буду молиться о прекращении чумы? Думаешь, Бог услышит того, кого народ считает убийцей царевича?
Это было сказано впервые. Борис сам произнёс вслух то, в чём его тайно обвиняли. Григорий понял, что царь находится на грани нервного срыва.
— Бог слышит кающихся, Государь, — сказал он. — А не тех, кто совершенен.
— Кающихся? — Борис встал и подошёл к Григорию вплотную. Его глаза горели. — А за что мне каяться? В том, что я правил? В том, что я пытался удержать эту державу от распада? В том, что я не позволил им растащить её на куски? Я не каюсь! Я сделал то, что должен был сделать!
Он был страшен в своём отчаянии. Григорий понимал, что никакие логические доводы сейчас не помогут.
— Тогда покайся в том, что сейчас, в эту минуту, ты готов сдаться, — тихо, но твёрдо сказал Григорий. — Твой народ ждёт не твоего покаяния в старых грехах. Он ждёт, что ты поведёшь его через этот ужас. Что ты будешь тем царём, который не спрятался в палатах, а вышел к ним и разделил их судьбу.
— Что ты предлагаешь?
— Объявить всенародный молебен. Не в Успенском соборе, для бояр. А на площади. Выйти к людям. Сказать им, что ты с ними. Что будешь бороться до конца. И… — Григорий сделал паузу, — …начать с себя. Открыть царские кладовые. Раздавать не только хлеб, но и ткани на саваны, деньги на погребение. Показать, что твоя забота — не только о живых, но и о мёртвых.
Борис смотрел на него, и постепенно безумие в его глазах стало отступать, уступая место привычной, стальной воле.
— Они назовут это слабостью.
— Они назовут это милосердием. А в ситуации, когда бессильна любая сила, только милосердие может дать надежду.
Молебен на Соборной площади был пронзительным и страшным. Тысячи людей стояли на коленях под медным, безжалостным небом. Не слышно было ни плача, ни стонов — лишь глухой, подавленный гул молитвы. И над этим морем отчаяния возвышалась одинокая фигура царя в простом, тёмном одеянии, без регалий, с горящей свечой в руке.
Борис говорил негромко, но его слова, подхваченные священниками, неслись над площадью:
— …и каемся мы пред Тобою, Господи, во грехах наших… и припадаем к стопам Твоим, моля о пощаде… не оставь нас, Владыко, в сию страшную годину…
Григорий стоял в толпе, среди этих людей, и чувствовал их отчаяние, как своё собственное. Он видел, как на него косятся, как шепчутся. Он был для них чужаком, пришельцем. Единственное, что имело значение, — это попытаться спасти хоть кого-то.
После молебна он не пошёл в Кремль. Он направился на окраину города, к Варварским воротам, где по его приказу начинал строиться карантинный барак — несколько длинных, наскоро сколоченных сараев. Уже стояла очередь — бледные, испуганные люди с узелками, пришедшие из заражённых мест. Их осматривали цирюльники-лекари, пытаясь выявить больных.
К нему подбежал молодой подьячий, которого он приставил к этому делу.
— Брат Григорий, народ ропщет! Говорят, мы их здесь заразим, что лучше бы в городе… Лекарей не хватает, средств нет…
— Молчи, — резко оборвал Григорий. — И делай, что должен. Я достану средства. А ропот… ропот сейчас неизбежен.
Он подошёл к группе женщин с детьми, которых только что поместили в барак.
— Здесь вам будет еда и кров, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо. — И молитва. Держитесь. Это пройдёт.
Одна из женщин, худая, с лихорадочным блеском в глазах, посмотрела на него с надеждой.
— Правда, батюшка? Пройдёт?
— Пройдёт, — повторил он, и в этот момент сам отчаянно хотел в это верить.