Денис Нивакшонов – Прусская нить (страница 92)
Николаус стоял под яблоней, голой, засыпанной снегом, и смотрел на серое утреннее небо. В руках машинально вертел трубку — сам не заметил, когда достал. Снег падал на плечи, на голову, таял на горячем лице.
Из дома доносились приглушённые звуки. Потом всё стихло.
Вышел лекарь, вытирая руки о тряпицу:
— Я пустил кровь, поставил клистир. Теперь надо ждать. Если к вечеру жар спадет — выживет. Если нет… — Он развёл руками. — Воля Божья.
Николаус молча сунул ему плату. Лекарь ушёл.
Весь день Николаус просидел у постели Анны. Лена приносила еду, но он не притрагивался. Иоганн топтался в дверях, не решаясь войти. Анна металась, дышала всё тяжелее, хрипы становились громче, страшнее.
К вечеру жар не спал — усилился. Анна горела, как печь, щёки пылали, губы потрескались ещё больше, дыхание с присвистом вырывалось из груди. Временами она приходила в себя, смотрела на Николауса мутными глазами, пыталась что-то сказать, но слова тонули в хрипах.
— Папа, — Лена зашла, встала за спиной. — Папа, может, ещё лекаря позвать? Может, он что-то ещё сделает?
Николаус молчал долго. Потом поднял взгляд на дочь:
— Лекарь её убивает. Ты не видишь? После его кровопускания ей только хуже.
Лена ахнула:
— Папа, что ты говоришь! Он учёный человек!
— А я, — Николаус встал, — я солдат. Я видел, как люди умирают. И видел, как выживают. Иди, Лена. Иди к детям. Я сам.
Лена хотела возразить, но взглянула на отца и не посмела. Вышла.
Николаус остался один.
Ночь выдалась страшная.
Анна металась, бредила, звала детей, плакала, смеялась, снова плакала. Николаус сидел рядом, держал её за руку, гладил по голове, по лицу, по плечам. Рубашка на ней промокла от пота, волосы прилипли ко лбу.
— Анна, — шептал он. — Анна, слышишь меня? Ты сильная. Ты меня с того света вытащила, помнишь? В госпитале, когда я раненый лежал. Ты меня выходила. Теперь я тебя вытащу. Только держись. Держись, родная.
Она не слышала. Бредила.
Николаус в какой-то момент не выдержал, вышел во двор. Ночь, мороз, звёзды. Он прислонился спиной к яблоне, достал трубку. Руки дрожали так, что табак сыпался мимо чашечки. Он чертыхнулся, кое-как набил, раскурил. Затянулся — дым обжёг горло, но не помог. Ничего не помогало.
Николаус смотрел на трубку, на скол, который столько лет гладил пальцами. И вдруг, ни с того ни с сего, в голову пришла мысль. Чёткая, ясная, будто кто-то шепнул на ухо:
«Кровопускание убивает. Она умрёт, если продолжать. Надо иначе».
Николаус замер. Откуда? Откуда это знание? Он не лекарь, никогда не учился. Просто солдат, просто столяр. Но мысль сидела в голове, как гвоздь, вбитый в доску.
Он вспомнил. Вспомнил, как на войне, после Кунерсдорфа, когда он сам лежал раненый, какой-то старый фельдшер говорил что-то о горячке. О том, что кровь пускать нельзя, что надо поить, обтирать, открывать окна… Или не на войне? Или где-то ещё?
Николаус напряг память — и ничего. Только пустота. Но знание осталось.
Он резко затушил трубку, сунул в карман и пошёл в дом.
Утром он встретил Лену решительно:
— Лекаря больше не звать. Делать будем по-своему.
Лена побелела:
— Папа, ты с ума сошёл! Мама умрёт!
— Она умрёт, если мы будем слушать этого палача в парике, — отрезал Николаус. — Делай, что говорю.
Первым делом он открыл окно. В комнату ворвался морозный воздух, Лена ахнула, замахала руками:
— Ты её застудишь!
— Ей не хватает воздуха, — ответил Николаус. — Лёгким нужна свежесть. Не бойся, я знаю.
Он принёс таз с холодной водой, разбавил уксусом, намочил тряпицу и начал обтирать Анне грудь, руки, ноги. Кожа горела под пальцами, но постепенно, после нескольких обтираний, жар начал спадать — чуть-чуть, на самую малость.
— Теперь питьё, — сказал Николаус. — Лена, у бакалейщика есть горчица?
— Есть, — растерянно ответила Лена.
— Неси. И соды прихвати.
Ещё до того, как Лена ушла, Николаус вспомнил про запас ивовой коры, что сушилась на чердаке с прошлого года. Он сбегал, принёс горсть, заварил кипятком и теперь склонился над Анной, приподнял её голову, поднёс кружку с тёплым отваром. Анна пила с трудом, давилась, кашляла, но пила.
К вечеру того же дня пришла соседка, старая фрау Мюллер, известная своими травяными сборами. Николаус попросил у неё сушёной мать-и-мачехи, ромашки, липового цвета. Соседка принесла, покачала головой, глядя на больную, но ничего не сказала.
Николаус заварил травы, поил Анну каждые полчаса — по глотку, по два, заставлял, уговаривал, иногда вливал силой. Лена помогала, хотя руки у неё дрожали и глаза были красными от слёз.
— Папа, откуда ты это всё знал? Про обтирания, про горчицу, про кору? Ты же не лекарь.
Николаус долго молчал, потом ответил не сразу, будто прислушиваясь к чему-то внутри себя:
— Знаешь, Лена… я вдруг, когда мать слегла, вспомнил… будто меня самого так когда-то лечили. Давно, в детстве.
Лена удивлённо посмотрела на него:
— В детстве? Но ты же… — Она запнулась. — Ты же всегда говорил, что родителей не помнишь. Что сиротой рос.
Николаус замер. Верно. Он и сам забыл. Столько лет прошло, столько всего было, что легенда, придуманная когда-то для вербовщика, стёрлась, стала чужой. А это… это было другое. Живое.
— Не знаю, — сказал он медленно. — Может, не родители. Может, кто-то другой. Я лица не вижу, только руки. Тёплые руки. И голос. И запах какой-то… нездешний. — Он усмехнулся, но как-то растерянно. — И одета была странно. Не по-нашему. Будто из другого мира. А что делала — всё то же самое: горчичники, обтирания, питьё тёплое с содой. Я тогда выздоровел.
Лена смотрела на отца, не понимая, но и не спрашивая больше. Что-то в его голосе останавливало вопросы.
— Может, память предков, — сказал Николаус после долгой паузы. — Может, сон. А может… — Он задумался. — А может, у каждого человека есть где-то глубоко внутри знание, как жить. Как детей растить, как больных лечить. Просто не все его слышат.
Лена помолчала, потом спросила тихо:
— А ты слышишь?
Николаус посмотрел на дочь, и в глазах его было что-то тёплое и усталое одновременно.
— Когда очень сильно надо — слышу.
Третий день болезни стал решающим.
Ночью Анне стало хуже. Жар поднялся снова, дыхание сделалось таким тяжёлым, что хрипы были слышны во всём доме. Она перестала приходить в себя, только металась и стонала.
Николаус не отходил от постели. Он делал всё, что мог — обтирал, поил, ставил горчичники на грудь, заставлял дышать паром над отваром с содой. Но ничего не помогало. Анна угасала на глазах.
Под утро случилось это.
Анна вдруг перестала дышать.
Николаус сидел рядом, держал её за руку, и вдруг почувствовал — рука обмякла, грудная клетка не вздымается. Он замер на секунду, а потом схватил, приподнял, прижал к себе:
— Анна! Анна, дыши! Дыши, слышишь?!
Она не дышала.
Николаус, не помня себя, начал трясти супругу, гладить по спине, по груди, что-то кричать. В голове было пусто, только одна мысль билась, как птица о стекло: «Нет, нет, нет, только не это, только не она…»
И вдруг Анна вздрогнула, дёрнулась всем телом, и из груди вырвался хрип — глубокий, страшный, но живой. Она задышала. Тяжело, с трудом, но задышала.
Николаус прижал её к себе, гладил по голове, по спине, шептал что-то бессвязное, сам не понимая что. По лицу его текли слезы — он даже не замечал.