Денис Нивакшонов – Прусская нить (страница 43)
— Анна… — было в том хрипе и благодарность, и констатация факта, фиксация единственной якорной точки в этом кошмаре.
И её ответ был таким же: кивок. Короткий, деловой. Работа сделана. Пациент пока жив. Всё. И только где-то в глубине усталых глаз, когда она отвернулась мелькнуло облегчение.
Война продолжалась. Где-то гремели пушки, гибли люди, решались судьбы империй. Но здесь, на окровавленных носилках в вонючем амбаре, закончилась одна война и началась другая. Война за жизнь. И в этой войне у него появился союзник. Самое хрупкое и самое могущественное существо во всей вселенной — женщина по имени Анна, которая сказала «держись». И он, впервые за новую жизнь, почувствовал, что есть за что держаться.
Глава 42. Госпитальные дни
Возвращение к сознанию было медленным, тяжёлым, как всплытие гружёной барки со дна тёмной реки. Сначала не было мыслей. Только ощущения, разрозненные и мучительные. Боль — не острая, как вчера, а глухая, разлитая по всей левой половине тела, тупая и неотступная, будто в рану влили расплавленный свинец. Жажда — дикая, скребущая горло, превращающая язык в сухой комок. Холод — исходящий откуда-то изнутри, заставляющий зубы стучать даже в полудрёмном состоянии.
Потом пришли запахи. Они были первыми вестниками реальности. Запах крови, въевшейся в дерево и ткань; гноя и уксуса — едкий, лекарственный, беспощадный; немытых тел, влажной соломы, тления. Но поверх этого, слабым, едва уловимым облачком, витал другой — свежего хлеба и отвара ромашки. Он означал, что здесь, в этом царстве страдания, всё ещё существует забота. Пусть примитивная, скудная — но она есть.
Николаус открыл глаза. Зрение подвело: мир был размытым, плывущим, как сквозь мутное стекло. Он лежал на спине. Над головой — не парусина и не звёздное небо, а низкий, закопчённый потолок из грубых балок, с которого свисали паутины, колышущиеся от сквозняка. Значит, всё ещё в амбаре. Но не у того стола. Перенесли.
Николаус медленно, с величайшей осторожностью повернул голову вправо. Боль в плече отозвалась тупым ударом, но была терпимой. Взгляд скользнул по рядам таких же, как он, лежащих на земле, укрытых серыми шинелями или просто тканью. Кто-то спал, кто-то стонал, кто-то неподвижно смотрел в потолок, и в этих взглядах была пустота более страшная, чем любая боль. Левый глаз плохо фокусировался, но правый выхватывал детали: перевязанную, как мумия, голову; пустые рукава, лежащие на груди у юнца, которому на вид не было и семнадцати.
«Конвейер», — промелькнула мысль, ясная и холодная, без эмоций, как отчёт. — «Конвейер по переработке людей в мясо и калек». Он вспомнил заводские цеха из своего прошлого, из того, казавшегося теперь нереальным, двадцатого века. Принцип был тем же: сырьё на входе, продукт на выходе. Только здесь сырьём были живые люди, а продуктом — смерть или увечье.
Шум вокруг был приглушённым, многослойным: тяжёлое, хриплое дыхание; сдавленные стоны; скрип двери; плеск воды. И сквозь это — тихий, мерный, убаюкивающий звук: шарканье подошв по земляному полу, лёгкий звон металла о металл, шелест ткани.
Николаус заставил себя повернуть голову влево. И увидел её.
Санитарка сидела на низкой табуретке между двумя носилками, склонившись над другим раненым. Анна.
Она меняла повязку, промывала рану. Её руки двигались плавно, уверенно, без тени брезгливости или спешки. Потом он услышал голос. Тихий, тот самый, низкий. Она говорила с раненым, и слова были простыми, бытовыми.
Анна говорила о яблоках и штруделе, который её сестра умела печь так, что хрустела вся кухня. В этом аду, где пахло гноем и смертью, девушка методично, как по протоколу, рассказывала безусому мальчишке с перебинтованной грудью о домашней выпечке. И этот мальчишка, его лицо, искажённое болью, понемногу расслаблялось. В глазах, полных страха, появлялась крошечная, слабая искорка чего-то, отдалённо напоминающего интерес. Жизнь.
Николаус смотрел, не в силах оторваться. Это был не восторг, а любопытство, смешанное с глубочайшим уважением. Он наблюдал за работой мастера. В своём будущем веке он видел людей, способных в самых чудовищных условиях поддерживать порядок и человечность. Но там это было следствием системы, идеологии. Здесь же это был личный выбор. Сизифов труд одной хрупкой девушки против всей бессмыслицы войны.
Вот она закончила, легко, почти беззвучно встала, поправила фартук. Повернулась.
И их взгляды встретились.
На её усталом лице не было удивления, только спокойное внимание. Подойдя, девушка отбросила тень на Николауса, и он ощутил странное, почти стыдливое признание того, что ждал именно этого, ждал как спасательный круг.
— Проснулись, — констатировала Анна. Опустившись на корточки, она положила прохладную ладонь ему на лоб. Прикосновение было лёгким. — Жар есть, но несильный. Это хорошо. Как себя чувствуете, фейерверкер?
Ответить не получилось — из горла вырвался лишь хриплый, нечленораздельный звук. Жажда намертво сковала гортань.
— Молчите, — покачала головой санитарка, и в уголках глаз обозначились лучики мелких морщинок от постоянного напряжения. — Сначала питьё.
С соседней тумбы были взяты глиняная кружка и деревянная ложка. К его губам поднесли ложку. Это была не просто вода — слабый травяной отвар, который пах ромашкой, мятой и чем-то терпким, горьковатым. Первый глоток обжёг горло, но целебную жидкость Николаус проглотил с жадностью, чувствуя, как она, тёплая и живительная, разливается по иссохшему пищеводу.
— Медленнее, — мягко поправила Анна. — Маленькими глотками.
Николаус покорно повиновался, не сводя с неё глаз. При близком рассмотрении девушка казалась ещё более хрупкой и одновременно — несокрушимой. Синева под глазами была глубже, чем несколько дней назад. Щёки ввалились. Но взгляд, серый и прямой, был всё тем же — сосредоточенным, лишённым сантиментов.
— Осколок извлекли успешно, — продолжала поить Анна, и её голос был чёткими донесениями. — Кость треснула, но не раздробилась. Повреждены мышцы, сухожилия. Восстановление будет долгим. Месяц, а то и два. Главное — избежать гангрены и заражения крови. Вы сильный, фейерверкер. Выдержали.
«Выдержал, потому что ты не дала сдаться», — хотел сказать он, но лишь молча кивнул. Благодарность была слишком личным, почти интимным чувством, чтобы выносить его на свет в этом месте.
Она допоила его, вытерла губы краем уже не очень чистого фартука.
— Сейчас принесу еды. Суп. Он жидкий, но питательный. Нужно набираться сил.
Поднявшись, Анна собралась уходить. И Николаусу вдруг стало невыносимо думать, что этот островок порядка, единственный ориентир в море страдания, сейчас исчезнет.
— Анна… — наконец выдавил он, и голос прозвучал чужим, сиплым.
Обернувшись, девушка чуть приподняла бровь.
— Спасибо… — прошептал он.
На её лице промелькнуло что-то сложное. Не смущение. Скорее — усталое раздражение, как будто его благодарность была лишней тратой сил, ненужным усложнением простой рабочей схемы.
— Не благодарите, — ровно ответила Анна. — Я просто делаю то, что должна.
И ушла, растворившись в полумраке между рядами носилок.
Следующие дни слились в одно долгое, монотонное, болезненное существование. Время в госпитале не делилось на утро, день и вечер. Оно делилось на промежутки между болью, визитами врача, сменами повязок, скудными приёмами пищи. И между её приходами.
Она не была ангелом. Она была механизмом, самой важной деталью в этой разваливающейся машине выживания. Анна ходила между рядами, склонялась над десятками страдальцев, и для каждого находилось нужное действие, точное слово, кружка воды, ложка супа. Это была не доброта, а высочайший профессионализм в условиях ада. Но для Николауса её появление стало единственным стабильным событием, метрономом, отбивающим такт в этом хаосе. Он ловил себя на мысли, что, как солдат в окопе, подсознательно начинает рассчитывать время до следующего её обхода.
Смена повязок оставалась мучительной процедурой. Старая, присохшая к ране ткань отдиралась с мясом. Тёмный, зловонный гной приходилось вычищать. Потом — жгучий спирт, от которого сводило зубы, и новая, чистая ветошь. Он стискивал челюсти, впивался взглядом в потолочную балку, стараясь не издавать звуков. И всегда её голос, тихий и ровный, вёл через этот ад:
— Почти закончили. Дышите глубже. Видите вон ту паутину? Говорят, паук там жил ещё до войны. Наш постоянный жилец. Ленивый, никогда сеть не чинит.
И сквозь туман боли, слушая этот голос, он находил точку опоры. Она не утешала. Но отвлекала, переключала внимание, как хороший сержант отвлекает молодого солдата от страха перед первой атакой.
Однажды, когда санитарка, закончив с ним, собиралась идти к соседу, Николаус, ещё не отпустивший боль, тихо окликнул её.
— Анна…
— Да?
— Той водой… в которой вы только что мыли тряпицы… вы и ему будете рану промывать? — спросил он, едва шевеля губами.
Девушка остановилась, и на усталом лице появилось недоумение. Вопрос был странным, не из её реальности.
— А как же? Воды кипячёной на всех не напасёшься. Ведро одно на ряды.
Он собрался с силами, подбирая слова, которые звучали бы не как поучение, а как наблюдение, как информация к размышлению.
— Мой дед… он на конюшне у графа служил. Говорил, что худшая зараза — от уже больного животного к здоровому. И что инструменты после одного нужно в отдельном чане обваривать, чтоб «злой дух гнили» не перенести. Я думаю… может, и с людьми так же.