Денис Нивакшонов – Прусская нить (страница 18)
Когда за стеной впервые прокричал петух, то сердце не дрогнуло от страха, а, наоборот, забилось ровнее и увереннее, словно в такт этому грубому, будничному сигналу к действию. Пришло время действовать. Он поднялся, и тело, ещё ноющее от вчерашней работы, отозвалось не только болью, а готовностью к нагрузке — как инструмент, который берут в руки. Парень вышел во двор. Воздух был холодным, чистым, обжигающим лёгкие после спёртой атмосферы сарая. Умылся ледяной водой из колодца, и каждая капля, стекавшая по лицу, словно смывала последние следы нерешительности.
Первым делом направился к хозяину. Тот, как и всегда, был уже на ногах, тяжёлой глыбой возвышаясь среди утренней суеты двора, отдавая распоряжения подмастерьям. Николаус подошёл и, не говоря ни слова, протянул несколько мелких монет — часть своего аванса.
Хозяин остановился и уставился на него своими свиными глазками. Посмотрел на монеты, потом на решительное, повзрослевшее за ночь лицо рекрута.
— Was soll das? — буркнул он. (Что это значит?)
— Für die Mühe. Und das Essen, — уверенно и чётко сказал Николаус. (За хлопоты. И за еду).
Он боялся гнева, насмешки, презрения. Но произошло нечто неожиданное. Хозяин, не отрывая взгляда, медленно протянул свою лапищу, взял монеты, взвесил их на руке и с коротким кивком сунул в карман своего засаленного фартука.
— Hast du doch was gelernt hier. Anständigkeit, — проворчал он. (Значит, ты всё-таки кое-чему здесь научился. Порядку).
Николаус понял: для этого человека «порядочность» означала не доброту, а чёткое выполнение обязательств. И он, заплатив, это обязательство выполнил.
И затем, столь же неожиданно, хозяин хлопнул юношу по плечу своей тяжёлой, как молот, рукой. Удар был таким, что тот едва устоял на ногах.
— Dann dien gut, Junge, — сказал хозяин, и в его голосе, впервые за всё время, прозвучала не насмешка, а нечто похожее на грубое, солёное, как вобла, уважение. (Ну, так служи хорошо, парень).
Это было больше, чем он мог ожидать. Больше, чем смел надеяться. Этот простой жест, лаконичная фраза значили для Николауса в тот момент больше, чем любые напутственные речи. Он был признан. Не как слуга, не как жалкий сирота, а как человек, сделавший выбор и готовый за него ответить.
Поклонившись, пошёл искать Грету. Найдя её на кухне, где она, красноглазая, уже растапливала очаг. Увидев юношу, снова всплеснула руками, но слёз уже не было. Была лишь тихая, смиренная печаль.
— Ach, mein Junge… Mein armer Junge… — прошептала она, качая головой. (Ах, мой мальчик… Мой бедный мальчик…).
Николаус подошёл и взял её шершавую, исцарапанную руку. Он не знал слов, чтобы выразить всё, что чувствовал. Всё, что у него было, — это жалкие обрывки чужого языка.
— Danke, Grete, — сказал парень, и его голос дрогнул. — Für alles. (Спасибо, Грета. За всё).
Женщина смотрела на него, и в её усталых глазах светилась бездонная нежность. Потом она вырвала руку, сунула её в карман платья и достала небольшой, заботливо завёрнутый узелок.
— Nimm, — сказала служанка, суя в руки. (Возьми).
Николаус развернул край. Внутри лежал кусок сыра, несколько луковиц и краюха чёрного хлеба. Его паёк в дорогу.
Затем, быстрым, почти стыдливым движением, она перекрестила его.
— Komm heil zurück, — выдохнула она, и в этих простых словах — «Возвращайся целым» — заключалась вся мудрость и всё отчаяние простых людей этой эпохи. Возвращайся живым. Это было единственное, что имело значение.
Для Николая это прощание было куда более важным и трогательным, чем любой контракт с королём. Это был первый знак того, что он начал оставлять след в этом мире. Что в нём кто-то нуждался. О нём кто-то плакал. Его уход что-то значил. В мире, где Николаус был никем, он стал кем-то для этой старой, измученной женщины. И это придавало его уходу горький, но необходимый смысл.
Юноша вышел из корчмы «У Золотого льва» с узелком в руке и с талером в кармане. Оглянулся на низкое, почерневшёе от времени здание с его нелепой вывеской. Этот приземистый, пропахший пивом и человеческими судьбами дом стал для него первым пристанищем в прошлом. Здесь его приютили, здесь унижали, здесь он нашёл первого друга и сделал первый осознанный выбор.
Повернувшись спиной к корчме, Николаус сделал шаг и замер, слившись с утренним туманом, который стелился по дороге. Его место теперь было здесь, у порога. Ждать. Где-то в этом молочном мареве, должно быть, скрывался капрал Фогель и его новая судьба. Он больше не оглядывался на дверь. Она захлопнулась не только за его спиной, но и в его душе, отделяя юношу-сироту от солдата, который должен был теперь родиться. Грусть и благодарность остались позади, смешавшись с дымом из трубы корчмы. Впереди была отправная точка. И Николаус чувствовал не страх, а странное, тяжёлое чувство долга — не перед королём, чей профиль отчеканен на талере, а перед теми, чьи лица остались в тепле очага. Он должен был выжить, пройти этот путь. Чтобы их вера, жалость, грубое уважение не оказались напрасными. А пока юноша стоял, неподвижный, в предрассветной сырости, и ждал.
Глава 22. Колонна новобранцев
Прощание осталось позади, запертое в стенах корчмы, и теперь мир сузился до клочка грязной дороги, леденящего влажного воздуха и томительного ожидания. Каждая секунда тянулась резиновой петлёй, грозя в любой момент лопнуть и отшвырнуть обратно, в бездну неопределенности.
И вот, ровно в шесть, из тумана, как призрачное видение, возникли они. Сперва послышался мерный, нестройный топот, похожий на отдалённый барабанный бой, затем заскрипели оси, и наконец проступили контуры. Капрал Фогель шёл впереди, его фигура в синем мундире казалась в молочной дымке ещё более массивной и грозной. За ним, словно привязанные невидимой верёвкой, плелась колонна людей.
Это было зрелище, от которого кровь стыла в жилах. Не бравые солдаты, грозная военная машина, а сборище потерянных душ, скованное страхом и холодом. Человек двадцать, тридцать. Молодые, по большей части, лица, но на некоторых уже лежала печать преждевременной старости и тяжкого труда. Они шли, сгорбившись, в своей убогой, разношёрстной одежде — кто в поношенной куртке, кто в грубом холщовом мешке с прорезями для рук. На ногах у иных были опорки, едва державшиеся на верёвках, у других — грубые, самодельные башмаки. Они были грязны, небриты, и в их глазах читалась одна и та же смесь эмоций: животный страх, тупая покорность судьбе, а у иных — пьяная удаль, быстро таявшая под пронзительным взглядом Фогеля.
Николаус почувствовал, как его собственное тело наливается свинцом. Он стал одним из них. Частью этого серого, бесправного стада, которое гнали на убой. Все недавние мысли о структуре, статусе, легитимности вдруг показались наивными и смешными. Он видел перед собой не армию, а скот, обречённый на заклание. В памяти, словно насмешка, всплыл образ иной колонны — строя, идущего чётким шагом под марш. Там была та же покорность, но облечённая в ритуал, форму, идею. Здесь же была голая, звериная покорность холоду, голоду и дубине надсмотрщика.
Фогель, не удостоив новобранца взглядом, лишь отрывисто махнул рукой, приказывая вливаться в строй. Николаус механически шагнул и занял место в хвосте колонны. Рядом с ним оказался парень, почти мальчик, с бледным, испуганным лицом и тонкой, ещё не сформировавшейся шеей. Он постоянно облизывал пересохшие губы и вздрагивал от каждого окрика Фогеля.
— Марш! — раздалась команда, короткая, как выстрел.
Колонна дёрнулась и поплелась по дороге, увязая в грязи. Туман медленно рассеивался, уступая место хмурому, серому дню. Солнце, если оно и было, пряталось за сплошной завесой облаков. Они шли. Просто шли. Никто не говорил. Слышен был лишь шлёпающий звук десятков ног, тяжёлое дыхание и изредка — отрывистая команда Фогеля, подгоняющая отстающих.
Николаус шёл, опустив голову, стараясь не думать ни о чём. Просто смотрел под ноги, на грязь, камни, корни деревьев, торчащие из земли. Чувствовал, как влага просачивается через его самодельную обувь и холод цепкими когтями впивается в пальцы ног. Ощущал пустоту в желудке, но есть не решался, боясь нарушить невидимый порядок этого шествия.
Шли они, казалось, целую вечность. Тело молодого человека, ещё не оправившееся от недель тяжёлого труда и недоедания в корчме, начало сдавать. Ремень грубого холщового мешка врезался в плечо, натирая до кровавой ссадины. Каждый камень под тонкой подошвой отдавался болью в позвоночнике. Ноги горели, спина ныла, в висках стучало. Он с завистью смотрел на Фогеля, который шёл впереди, его спина была прямой, а шаг — упругим и неутомимым. Этот человек был сделан из другого теста. Он был порождением этой системы, её идеальным продуктом.
Через несколько часов молчание стало невыносимым. Оно давило, как свинцовая плита. И вот, парень, шедший впереди Николауса, обернулся. Это был другой тип. Не испуганный юнец, а коренастый, вертлявый малый с быстрыми, как у птицы, глазами и насмешливой ухмылкой на лице.
— Ну, земляк? Тоже захотелось подохнуть за старого Фрица? — прошипел он, стараясь, чтобы Фогель не услышал.
Николаус промолчал, сделав вид, что не расслышал. В этом строю любое слово могло быть доложено. Но его молчание было воспринято как согласие.