Денис Игумнов – Неженка (страница 15)
За окном мелькал вечерний город – мой город, – но с каждой секундой он всё больше менялся, уходил в чужое, незнакомое. Непонятно мне было уже то хотя бы, что отключился я утром, а сейчас, судя по пейзажу за окном, закат забрал с собой день. Улицы, дома, пространства темнели, уличная подсветка постепенно гасла, краснела, густела в бордовые угли, а сами городские здания кособочило, крыши и углы словно бы крошило, а фасады уродливо вытягивало вверх или издевательски растягивало, размазывало, как лицо порно-модели, уничтожаемой в гэнг-бэнге.
– Не рыпайся, – глухо, низко, с угрозой сказали мне, а потом санитар захрипел, всасывая воздух. Видно, я слишком напрягся, выгнулся, и моё любопытство было замечено санитаром. Что же, пора выяснить, что происходит.
– Отстегните меня. Я в порядке.
– Засохни, всшхрвсшхрррр.
Не очень успокаивающий пациента совет, вам не кажется? Я заволновался, понял – происходящее несло в себе для меня некую, пока мне непонятную угрозу.
– Куда вы меня везёте? Кто вы вообще такие? – Вопросы-то я задал, а вот ответов не дождался. Санитар перестал на меня реагировать, ушёл в сосредоточенное на его внутреннем мире молчание.
Больше ничего спрашивать санитара я не стал, а напряг кисти рук, проверил путы. Пока я был занят определением прочности ремней, над моей головой раздался стук. Я среагировал, вывернул по максимуму шею, чтобы посмотреть, что там. Окошко, окошко в перегородке между салоном и кабиной водителя. И в открывшемся квадрате проёма я увидел лицо, если так можно выразиться, водителя. Водила отчаянно косил на меня налитым кровью левым, диким глазом. Нереально толстая харя, даже какая-то надутая, словно накаченная дурным газом, кожа ноздреватая, нечистая, бледная, лоснящаяся зелёным оттенком.
– Ну чего вылупился? – булькая горлом, спросил меня водила. А присмотревшись ко мне внимательнее, добавил: – А-а, догадался. – А я действительно стал о чём-то таком, смутном, но нехорошем догадываться. Больше скажу, моё подсознание уже понимало корень происходящего со мной бреда, а сознание отмахивалось от идущих из подпола моей личности сигналов, стремясь объяснить рациональной логикой то, что так объяснить просто нельзя. – Да, мы не ваши, – сказал водила. – Мы те, которые служат Шибатат.
Ну и здесь меня, конечно, прорвало, а может, порвало. Во-первых, со мной вели разговор, – а это, для человека в моём подчинённом обстоятельствам положении, уже очень много, и как вели! – мне сразу стало ясно, кто они. Во-вторых, мне требовалось что-то предпринять, иначе отсюда не выбраться. Хватит с меня! Я не знаю, кто такая эта их Шибатат, и знать не хочу. Но! Но я теперь знаю, уверен, что оказался во власти живых мертвецов, а если точнее, то во власти тех, кто отправился на тот свет по собственной воле – самоубивцев. Словно читая мои мысли, санитар, снова ожив, сказал:
– Да, мой первый напарник вскрыл себе вены. Он сейчас рядом с нашим водителем сидит, который утопился, – сказал и захрипел, чёрт его дери. Здесь я догадался, что у него за шрам на шее – не шрам, а странгуляционная борозда от верёвки. Санитар повесился, чтобы очутиться здесь.
Я не видел того «напарника», о котором говорил удавленник, но очень чётко его себе представил, мне буквально, чуть ли не насильно, впихнулся его образ в мозг: он сидел рядом с водилой, прислонившись плечом к двери, болезненно худой, бледный до прозрачности, длинноволосый юноша с мерцающим взором больших карих глаз и длинными пальцами музыканта. И опять санитар ответил на мои мысли, подтвердив их и объяснив:
– Да, он бледный и худой. Бледный – от потери крови, а худой – от природы. Ему всего семнадцать лет было, когда он освятил себя смертью на служение богине. Но тебе не стоит расстраиваться, – санитар хмыкнул (это что, у него такой юмор… непритязательный?), вздохнул кряхтением, смешанным с кряканьем, – он самый безжалостный её слуга, любит своим подопечным пускать кровь, потому что своей не осталось. А ещё потому, что поэт – натура, тонко чувствующая чужую боль.
У меня аж от таких откровений под ложечкой заныло. Не понравились они мне – очень уж похожи они на обещания.
– Ты не дёргайся, хуже будет, – пообещал мне санитар, правильно определивший моё настроение, и хрипло заржал: – Кха ха ха хак ха ха кха!!
Санитару начали вторить водила – хлюпающим смехом пьяного водяного, и тонко чувствующая натура, поэт – истерически, как-то очень по-девичьи хохоча, наверняка, при этом незряче тараща зенки свои в темноту за окном, чтоб ему пусто было. Ушлёпок.
– Жаль сегодня с нами четвёртого брата нет, – продолжал говорить удавленник, – он бы тебя понравился. Он к нашей хозяйке шагнул под поезд.
Чёрт бы их всех побрал: как только он сказал про поезд, мне этот отсутствующий представился во всей своей отвратительной красе – перевёрнутый, перекрученный, с торчащими из рваных ран осколками костей, черепом, раздавленным в тухлый помидор, хромающий на обе ноги, идущий где-то в дождливой ночи, волочащий за собой по асфальту змеи кишок. Брр, аж передёрнуло. Я не знал, что со мной будет, что они со мной намерены сделать, но знал, что ничего весёлого меня не ждёт.
Остаток пути (лишь бы не последнего), куда бы о не вёл, мы проехали молча. Самоубийцы заткнулись, а у меня не осталось вопросов, на которые они могли внятно ответить. Остановка. Машина дёрнулась, мой затылок вмялся в перегородку – мы приехали. Задние дверцы открылись, мелькнула бледная рожа дегенерата-поэта, удавленник подтолкнул носилки и – о-па! – через двойную встряску моя тележка бряцнула колёсиками об асфальт.
Чёрная скорая помощь с таким же зелёным крестом, который увенчивал шапочки санитаров, миновав железные ворота ограды, притулилась на стоянке, рядом с каменным монстром здания, уходящего десятками этажей в безудержно бегущие, как кирпичи на конвейере, серые облака, давящие город, скрывающие его от нормального света, жизни. Внизу широкий въезд на нулевой подземный этаж, дыра ворот, а над ней вывеска – «Городская больница №2». Буквы этой записи светились зелёным, а само здание дымило чёрным дымом. Нет оно не горело, хотя некоторые окна смотрели, не мигая, красным, больница, как рана, исходила из всех щелей чёрной дымкой, вьющейся причудливыми змейками, как только что затушенная головня.
– Ночное отражение, – подсказал мне поэт. Он наклонился ко мне и, вперившись безумным взглядом, рассматривал меня как какую-нибудь редкую букашку энтомолог.
– Что? – Я, естественно, не понял, что он мне сказал.
– Ночное отражение города – наш мир, а твоего больше нет и уже не будет.
Ах, вот он про что. Для живых – ботинки и утренние прогулки по лесу, а для мёртвых – гробы и ночное отражение, – всё логично – до ужаса. Живому не выбраться? Двое санитаров стояли рядом, – водитель так и не вылез из кабины, – и смотрели то на меня, то на больницу. Потом удавленник достал пачку сигарет и угостил одной сижкой поэта. Они взяли палочки никотина в губы и, не зажигая их, задымили. Вот просто так сделали затяг и кончики сигарет покраснели. Дым, выходящий из ноздрей и ртов мертвецов, был красным. А пахло их курево корицей и тухлым мясом.
Перекур закончился. Не знаю почему, но машина не въехала в больницу через анус автоматических ворот, а припарковалась, и меня повезли на тележке сначала вверх по специальной огороженной железными перилами дорожке, а потом, толкнув моими ногами большую дверь, завезли в здание – туда, куда и должна была, по сути, подъехать скорая – к лифтам. Пахло в больнице жжёной резиной. Ожидаемо для меня, мы спустились вниз, а не поднялись на лифте наверх. Меня отвезли в больничный морг. По освещённому умирающим светом старых ламп коридору, через четыре колена поворота, тележку втолкнули в пространство, где на чёрно-белых клетках стояли железные столы, некоторые из которых жались к стенам, а другие выстроились в два ряда посередине; в тенях, по углам прятались шкафы; в низком потолке, у правой стенке гулко, негромко сопели ноздри вентиляции. Здесь пахло карболкой, было холодно и одиноко.
Меня, не отстёгивая, прямо на носилках, перенесли на стол.
– Не дёргайся, – повторил удавленник. – Только хуже будет.
– Чем ты быстрее признаешь её власть, тем быстрее всё кончится. Тебе стоит только сказать, что ты принимаешь её власть и хочешь остаться – и всё, – обдав меня запахом осеннего деревенского подпола, сказал поэт, наклонившись к моему уху. – Не сложно, правда?
Ага! Значит, не всё потеряно! Я им зачем-то нужен, и я должен сам захотеть здесь остаться. Выходит, у меня есть шанс отсюда выбраться. Ну уж нет, выкуси. Осмелев, я ответил:
– Иди на хрен.
Поэт совсем не разозлился, хмыкнув, он объяснил:
– Не надейся. Отсюда не сбежать. Хотел тебя от встречи с доктором уберечь. Но как хочешь.
– Да, доктор тебе доходчиво объяснит, чего ты стоишь, – поддержал мёртвого поэта удавленник.
На прощанье поэт мне отвесил лёгкую, презрительную пощёчину, а удавленник сделал ручкой. Вот так попрощавшись, они ушли, век бы их не видеть. Дождавшись, когда стихнут их шаги, я стал пробовать освободиться. Ремни затянули на совесть, и сколько бы я не тряс руками, не дёргал ногами, они держали меня крепко, уверенно сдирая кожу, сжимая мясо и кости.