Денис Громов – Сапер. Панцирная пехота (страница 2)
Водитель — ефрейтор Штайнер, возивший его с сорок первого и научившийся не задавать вопросов, — молча развернулся на узкой дороге в три приёма.
Хальм в это время думал не про мост.
Он думал о том, что за последние два месяца впервые за войну стал делать глупости.
Три сообщения на кирпичной кладке — это была глупость. Профессиональная, объяснимая, но глупость. Инженер, который оставляет подпись на объекте, перестаёт быть инженером и становится человеком, которому нужно, чтобы его прочли.
Он это понимал совершенно отчётливо.
И знал, что напишет четвёртое.
Пока водитель разворачивался, гауптман Эрих Хальм успел написать ещё одну строчку — не про этот объект, а в конце тетради, где у него шли записи не по службе.
«Он не отвечает.
Я оставил ему три сообщения. Первое в марте, второе в июле, третье в августе, в Орле. Ни одного ответа.
Это, вероятно, самое неприятное из всего, что я о нём знаю».
Глава 1
Полуторка шла на север третьи сутки.
Это была не дорога, а перемешанная тысячами колёс глина, и от Орла до Брянска мы тащились столько, сколько до войны поезд шёл от Москвы до Крыма.
Я сидел в кузове на своём вещмешке, привалившись к борту, и смотрел как мимо проползает то, что осталось от Орловской области.
А осталось немного.
Деревни стояли трубами. Не одна и не две — все подряд, километр за километром, по обе стороны. Чёрные печные столбы в бурьяне, по три-четыре десятка на село, и между ними натоптанные заново тропинки.
Потому что люди вернулись.
Они жили в погребах и в землянках, вырытых на месте огородов. Из ям торчали жестяные трубы, из труб шёл дым. На третьи сутки я насчитал за один час одиннадцать таких дымков, а затем бросил это занятие.
У обочин стояли бабы и менялись.
Не продавали — менялись. Варёная картошка на махорку, махорка на соль, соль на что придётся. Когда колонна вставала, они подходили к бортам и глядели снизу вверх, и одна на второй день спросила у меня, не из-под Ливен ли я и не встречал ли Николая Прошина, тридцать девятого года призыва.
Я сказал, что не встречал.
Она кивнула и отошла — так, будто ждала именно этого ответа, так как получала его уже сотый раз.
А через полверсты у обочины стоял покосившийся столб с прибитой поперёк доской, и на ней углём, крупно, было выведено: «Мама я жив ищи Веру у тёти Поли». Ни фамилии, ни числа.
Таких досок я потом за три года насмотрелся на всех дорогах от Орла до Германии.
— Слышь, сапёр, — обернулся ко мне шофёр на очередной остановке. Он был пожилой, с рыжими прокуренными усами, и всю дорогу разговаривал сам с собой. — А ты чего один едешь? Тебя чего, наказали?
— Перевели меня, — честно ответил я.
— Это куда ж тебя?
— В бригаду. Штурмовую инженерно-сапёрную.
Шофёр помолчал, разглядывая меня через плечо.
— Это которые в железе ходят? — уточнил он.
— Говорят, в железе, — кивнул я.
— Ага, — он сплюнул в глину и полез в кабину. — Ну, езжай. Я их видал под Кромами, в июле. Они там дот брали, я мимо проезжал.
— И как оно вышло?
— Да никак, — отмахнулся шофёр. — Взяли и взяли, — он захлопнул дверцу и высунулся в окно. — Только их туда двадцать два человека пошло, а обратно я насчитал одиннадцать. Я, конечно, мог обсчитаться, я на ходу это делал, — добавил он, но я почему-то был уверен, что именно так все и было.
***
Бригада стояла в лесу под Карачевом, и первое, что я увидел, был турник.
Не палатки, не машины, не часовой. Турник.
Он был вкопан прямо у въезда, на утоптанной до каменной твёрдости площадке, из двух ошкуренных сосновых столбов и куска водопроводной трубы, отполированной ладонями до зеркального блеска.
Под перекладиной в глине была вытоптана канавка — от тех, кто спрыгивал. Не ямка, а именно канавка, в два сапога шириной. Значит, прыгали сюда сотнями и не первую неделю.
На нём висел человек и подтягивался.
Медленно, ровно, без рывка, с полной паузой внизу. Пока полуторка разворачивалась и я слезал через борт, он сделал восемнадцать раз, спрыгнул, встряхнул кистями и пошёл прочь, ни на кого не глядя.
— Тебе куда? — окликнул боец у шлагбаума.
— В штаб, по предписанию, — отозвался я.
Он оглядел мою скатку, вещмешок, медаль на гимнастёрке и, кажется, остался чем-то недоволен.
— Иди прямо, потом налево, землянка с трубой, — объяснил он. — Только ты не спеши радоваться.
— А чего мне радоваться? — не понял я.
— Дык медали, — буркнул он и отвернулся.
***
Штаб был в землянке.
Писарь взял предписание, прочитал его дважды, отложил и не глядя потянулся за журналом.
— Ковалёв. Первый батальон, третья рота. Комиссия завтра в восемь.
— Какая ещё комиссия? — не понял я.
Он поднял голову, и на лице у него появилось выражение, которое я потом видел в этой бригаде раз двести: смесь сочувствия и любопытства.
— Обыкновенная, — пояснил он. — Врачебная.
— Я по предписанию, — напомнил я. — По именному.
— Все по предписанию, — не поднял головы писарь. — Комиссия завтра в восемь, палатка у медпункта. Голым по пояс, портянки перемотай свежие. Вчера одного за портянки завернули и обратно отправили, я сам бумагу выписывал.
Ночевал я в палатке на двадцать человек.
Спали на нарах в два яруса, было тесно и душно, пахло сапогами, махоркой и ружейным маслом. Всю ночь кто-то в дальнем углу кашлял, глубоко и надсадно, и всю ночь никто ему не сказал ни слова, из чего я понял, что он кашляет тут не первую неделю.
Я лежал на верхних нарах, у самого брезента, и слушал.
Разговоры были не такие, как в двести тридцать пятом.
В батальоне говорили про еду, про дом, про то, кого куда перевели и кто чего слышал про наступление. Тут говорили про полосу.
— …я тебе говорю, через ров он с полной не сиганёт.
— Сиганёт, куда денется, — не уступал первый.
— С нагрудником-то? — усомнился второй.
— С нагрудником, положим, не сиганёт, — согласился первый голос. — Только он его и не наденет. Он его снимает и в зубах несёт, я сам видал в среду.