реклама
Бургер менюБургер меню

Дени Грозданович – Искусство почти ничего не делать (страница 7)

18

У меня это было всегда;^*- в виде конфеты, съеденной украдкой (вроде тех, которыми мама успокаивала мои безутешные детские горести), или (на невыносимо скучном уроке) старой безвкусной жвачки, приклеенной под партой, которую всегда можно пожевать снова, — да, это всегда было маленькой капсулой какого-то конкретного счастья, которое я привык держать под рукой и которое можно вкусить на краю пропасти отчаяния, и крайне редко случалось, чтобы эта тактическая уловка — маленьким лакомством произвести переворот в слишком нежной (и неизбежно уязвленной) душе — не сработала.

Впоследствии я узнал, что шоколад, название которого происходит от древнего мексиканского слова xocolatl (означающего «горькая вода»), считался у майя пищей богов или, точнее, как говорится в ученой книге, где я это почерпнул, посредником между богами и человеком.

И все же в тот день моего первого большого крушения любви, когда с печальной улыбкой — неизгладимой из памяти — она ушла, пожелав мне удачи, навсегда повернулась ко мне спиной, чтобы шагнуть в то будущее, где для меня уже не было места, и потом, когда, чуть погодя, я и сам как неприкаянный побрел по пустынным аллеям (потемневшим от проливного дождя), помню, я горячо взмолился о том, чтобы насмешливый Купидон — я догадывался, что мучения его наивных жертв доставляют ему извращенную радость, — проявил бы достаточно сочувствия, когда я вновь окажусь мишенью его жестоких фантазий, и ниспослал мне столь же восхитительное шоколадное утешение!

Магия нескромности

Сойдя с поезда на Южном вокзале, я слился с брюссельским туманом и отправился на поиски некой улицы с сомнительной репутацией в квартале Шарбек, где, как говорят, Мишель де Гельдерод[24] создавал свои мрачные средневековые басни. Разыскивая же указанный мне адрес, я прошел мимо приоткрытой двери квартиры на первом этаже и не смог удержаться, чтобы не глянуть внутрь. Это была мастерская художника, почти пустая, с трогательно старыми стенами. Снедаемый любопытством, я отважился зайти внутрь и громко спросил, есть ли там кто-нибудь. Ответа не последовало. Дивясь собственной смелости, я прошел дальше. Передо мной оказалась средних размеров застекленная веранда с матовыми стеклами, залитая тусклым и каким-то фантастическим светом; в центре была приотворенная дверь, тоже стеклянная, через которую, как мне, не знаю почему, показалось, при моем появлении кто-то выскользнул; остальные стены были голые, никакой мебели, кроме красивого столика, низенького и круглого, на котором лежали блокнот и штемпельная подушка. На пыльном паркете валялись холсты и большие листы бумаги. Чуть дальше, тоже прямо на полу, лежали какие-то щетки, молоток и три миски, от которых сильно пахло клеем. Слева у стены стояла рама, а справа — три перевернутые к стене картины. Все вокруг точно вибрировало от чьего-то недавнего присутствия. Под конец справа в глубине обнаружилась еще одна закрытая дверь, а слева другая, открытая, за которой при осмотре оказался всего лишь чулан, освещенный простым слуховым оконцем, выходившим в маленький двор.

Несколько мгновений я разглядывал это призрачное пространство, практически лишенное всякого содержания, но которое каким-то совершенно таинственным образом заворожило меня настолько, что я забыл, зачем и куда шел. В довершение я не смог удержаться и по очереди перевернул все картины. Каково же было мое удивление, когда я увидел, что все они — превосходно выполненные в безмолвной, спокойной и прозорливой манере Моранди[25] — изображали эту самую мастерскую. Только свет на каждой немного менялся.

В голове у меня помутилось, пришлось встряхнуться и самого себя урезонить, потому что мне вдруг странным образом почудилось, будто я снова вижу один и тот же давнишний сон, в котором я неизменно двигался по трубе бесконечной спирали… Не знаю, сколько я так простоял совершенно зачарованный, а потом, позабыв о своей первоначальной цели, прошагал полгорода в обратную сторону и скрылся в своем гостиничном номере.

В тот вечер я забылся тяжелым сном, а на следующее утро проснулся с неодолимым желанием снова побывать в мастерской. Около одиннадцати, не в силах больше терпеть, я отправился туда. Дверь снова была приоткрыта ровно на столько, как и вчера. На этот раз я вошел без предупреждения, чтобы попытаться застать кого-нибудь врасплох, но все оставалось по-прежнему, за исключением, однако, того, что к картинам прибавилась одна новая. Повернув ее, я лишь увидел еще одну вариацию освещения, в остальном она не отличалась от прочих.

Три дня подряд я возвращался в это место в одно и то же время, и все повторялось вновь, словно я уже участвовал в каком-то ритуале, — на каждом новом полотне свет падал чуть иначе, другие же детали оставались неизменны. Утром того дня, когда мне предстояло вернуться в Париж, едва войдя, я заметил малюсенькую перемену в расположении вещей: рядом с раскрытым блокнотом лежал карандаш, и я прочитал слова, написанные прекрасным дрожащим почерком: «Спасибо за ваше чуткое участие». Взяв карандаш, я ощутил тепло только что державшей его руки. Я распахнул стеклянную дверь: передо мной был маленький глухой дворик и ни одной живой души…

По пути домой, когда ливень хлестал окна поезда тысячью дрожащих капель, я как никогда прежде отдался колдовскому очарованию их бесконечного, легкого и дружеского постукивания.

Панический трепет в стенах академии

Знаменитый искусствовед пригласил меня на публичную лекцию, которую он собирался читать в Академии изящных искусств, смежной с Французской академией. А поскольку я не только никогда не упускаю возможности приятно поскучать, но еще ни разу не имел случая переступить порог этого авторитетного заведения, то с готовностью согласился.

И вот я — оробевший при виде окружающего декора, подобный которому мне до сих пор приходилось видеть разве что по телевизору во время министерских докладов из Матиньонского дворца, — сижу на том месте, которое указал мне чопорный служащий.

С одной стороны я разглядывал освещенные кессоны потолка, огромные настенные росписи, изображавшие главные гражданские добродетели, галереи вдоль мезонина, откуда открывался доступ к стеллажам с тысячами томов с золоченым обрезом, полукруглые ниши со статуями знаменитых художников, стоящий передо мной столик, покрытый зеленой кожей, с располагающей к медитации лампой молочного стекла, а с другой стороны довольно многочисленное собрание, которое шумно перешептывалось в ожидании предстоящего действа и среди которого, как я по ходу отметил, я был самым молодым — остальные представляли собой семидесятилетнюю элиту парижских литературных кругов. Еще я прямо перед собой смог полюбоваться большой толпой увядших красавиц, выставлявших напоказ целый арсенал драгоценностей, при виде которых побледнел бы и самый прожженный альфонс. Что до мужчин — причесанных, в костюмах и при галстуках, — их одежда все же несла отпечаток той легкой небрежности и поношенности, который является достоянием почтенного возраста и придает дополнительной элегантности тем, кому больше нечего доказывать. На боковой сцене о чем-то оживленно беседовали председатель собрания и двое его подручных.

Наконец вышел мой новый друг, и председатель, кратко перечислив его заслуги, торжественно передал ему слово.

Сообщение, насколько я помню, касалось «Тайных средств современной скульптуры». После шутливого вступления мой друг неожиданно перешел к научной демонстрации на тему фундаментального математизма, лежащего в основе архитектуры Средневековья, сопровождая свои слова множеством примеров с помощью висевшего перед нами экрана (проектором управлял помощник), который показывал разнообразные схемы, украшенные вереницей непонятных цифр.

Мною уже начала овладевать приятная сонливость, когда я вдруг осознал, что оратор выбрал меня привилегированным слушателем и, произнося свою речь, постоянно смотрел на меня. Изо всех сил борясь с одолевавшим оцепенением, я стоически не закрывал глаз и время от времени с понимающим видом улыбался, когда, как мне казалось, я на слух определял конец фразы. Украдкой оглядывая соседние ряды, я убедился, что добрая половина присутствующих действительно спит; с большим изяществом, тем не менее большинство — подперев ладонями лоб — изображало глубокую задумчивость.

Тем временем, когда доклад подошел к ключевому пункту — негритянскому искусству и его влиянию на кубизм, — на экране замелькали африканские маски, одна причудливее другой.

Оратор вдруг сделался чрезвычайно красноречив, а по рядам зрителей словно пробежала искра. Послышались восклицания, смех, пожилые прелестницы заерзали на стульях, и одна из них, перебив докладчика, внезапно поведала о том, как в джунглях Габона ей довелось пережить состояние транса. Пока длился рассказ, а на экране менялись изображения идолов, многие пожилые господа принялись выстукивать ритм на столиках, как на ударниках, другие потихоньку затянули монотонную импровизированную мелодию, а некоторые украдкой выделывали таинственные движения.

Между тем докладчик дошел до завершающей части и принялся методично перечислять главные тезисы своего доклада, а собрание потихоньку успокоилось, и каждый вновь с важным видом погрузился в прелестную и учтивую полудрему.