реклама
Бургер менюБургер меню

Дени Грозданович – Искусство почти ничего не делать (страница 14)

18

Это последнее определение, которое, по-видимому, перекликается с теорией некоторых светских философов о «всеобъемлющей реальности», по-моему, прекрасно сочетается с неким мистицизмом, который иногда во мне обитает — отдельно от разочарования ближайшим будущим мира — и поддерживает мой врожденный (тем не менее слегка своевольный…) оптимизм в том, что касается его дальнейшего развития. Однако, несмотря на это интуитивное необходимое согласие, я остаюсь предельно внимателен — будучи с детства не в ладах с напыщенной неискренностью иезуитов и христианским рационализмом, — чтобы точно уловить момент, когда эта абстрактная идея тайком перейдет (этакая логическая уловка, сказал бы я…) в так называемые этические последствия. Да, мне давно известно, никогда нельзя упускать момент, когда подобные мыслители ловко тасуют колоду и тайно манипулируют реальностью.

Но мелкая уловка, безусловно, срабатывает, и на нас, без малейшего намека на причинно-следственную связь, снисходит — в данном случае под действием Святого Духа! — закономерная любовь Бога, ближнего, всеобщее милосердие и т. д.

Пора мне уже прекратить свою радиопроповедь.

Внезапно мне пришло в голову, что эта передача шла сразу после передачи Рут Стегасси (слушать которую в семь утра по субботам я теперь считаю своим священным долгом) под названием «Будни Земли», где говорилось о постепенном исчезновении на планете разных видов зерновых культур и, как следствии, унификации производства хлеба. Устрашающий факт разрушительного господства единообразной индустриальной мысли (на мой взгляд, иудейско-христианское повиновение, поймите меня правильно…) в сельском хозяйстве.

И, вновь размышляя о том, что я написал выше о стратегии воинствующей технократии, которая исподтишка старается поглотить все, что ей противится, я невольно подумал, что обе передачи шли друг за другом неспроста.

С ясностью нарастает холод

Чтобы продолжить свою утопическую арьергардную битву, я, утративший иллюзии о состоянии современного мира, сегодня утром решил призвать на помощь союзников и привести здесь речь Томаса Бернхарда, которую он произнес в 1965 году на публичном вручении одной из самых высоких литературных наград Германии, речь, которую он озаглавил «С ясностью нарастает холод».

Надеюсь, что читатели — по крайней мере, те, кто разделяет мое желание бороться (не ради победы, а ради удовольствия не участвовать в величайшей глупости, признанной нормой) с безудержной и разрушительной научностью нашей эпохи, — g оценят его завораживающий, склонный к повторениям, стиль, захватывающую манеру выражаться намеками, а главное, иронию и саркастическую меланхолию австрийского писателя.

Мне кажется, что холод, о котором идет речь, сродни тому, который пронизывает нас в «Красной пустыне» Антониони. И все же я помню, что в этом фильме рассказывается одна из лучших антипозитивистских историй, которые мне известны. Мальчик спрашивает отца:

— Слушай, пап, ты уверен, что один плюс один всегда будет два?

— Совершенно уверен, — отвечает отец.

— Тогда смотри!

И мальчик приносит пипетку, в которую набрано немного воды. Он склоняется под лампой и роняет на освещенный стол блестящую каплю, которая сворачивается в шарик на гладком дереве.

— Один! — объявляет мальчик.

Потом он роняет вторую каплю на первую.

— Плюс один!

Вторая капля тут же сливается с первой, составляя с ней единое целое, а мальчик объявляет:

— Равно один!

Да, так же, как у нас нет ни единого шанса приобщиться к чудесному в том мире, который вокруг формируется, — как горько констатирует Бернхард, — нам не осталось ни малейшей лазейки, чтобы ускользнуть от данности 1 + 1 = 2 из арифметической сетки (можно даже сказать, «сети»), поставленной между окружающей Вселенной и нашей возможной — хотя и слабеющей — фантазией. Послушаем, однако, что нам говорит австрийский мастер иронии:

Уважаемое собрание,

Я не могу довольствоваться вашей сказкой о бременских музыкантах; я не хочу ничего рассказывать; я не хочу петь; не хочу проповедовать, но это правда: сказки теперь не в моде, ни сказки о городах, ни о государствах, ни все научные сказки; даже философские; мира духов больше не существует, сама Вселенная перестала быть сказкой; Европа, прекраснейшая — мертва; такова правда и реальность, а правда никогда не была сказкой.

Еще пятьдесят лет назад Европа была настоящей волшебной сказкой. Многие сегодня живут в этом мире волшебной сказки, но они живут в мертвом мире, да и сами они мертвы. Кто не умер, живет, но не в сказках; это не сказка.

Сам я тоже не сказка, и появился я не из волшебной сказки, мне пришлось пережить долгую войну, и я видел, как умирали сотни тысяч людей, а другие продолжали жить, шагая по их трупам; все продолжается; на самом деле все изменилось; в эти пять десятилетий, когда все взбунтовалось и превратилось в реальность и в правду, я чувствую, что мне становится все холоднее, в то время как старый мир превратился в новый; старая природа в природу новую.

Жить без волшебной сказки труднее, поэтому так и трудно жить в XX веке; двигаться вперед; к какой цели? Я знаю, что появился не из сказки, и никогда не войду в сказку, это уже прогресс, и в этом разница между вчера и сегодня.

Мы живем на самой страшной территории за всю историю. Мы в ужасе, и испытываем ужас, в качестве самого чудовищного материала для нового человека и нового знания природы, ее обновления; все вместе мы в течение полувека были одной большой болью; сегодня эта боль — мы; теперь эта боль — состояние наших умов.

У нас совершенно новое устройство, совершенно новый взгляд на мир, действительно самый замечательный взгляд на мир, который охватывает мир целиком, и у нас совершенно новая мораль и совершенно новые наука и искусство. У нас кружится голова, и нам холодно. Мы думали, что потеряем равновесие, ведь мы все-таки люди, но равновесия мы не потеряли; и мы сделали все, чтобы не умереть от холода.

Все изменилось, потому что это изменили мы, внешняя география изменилась так же, как внутренняя.

Теперь наши требования очень высоки, мы не смогли бы вознести свои требования достаточно высоко; ни одна эпоха не предъявляла таких высоких требований, как наша; мы живем в безумии величия; но поскольку мы знаем, что не можем ни упасть, ни умереть от холода, мы, не колеблясь, делаем то, что делаем.

Жизнь всего лишь наука, наука, полученная научным путем. Мы внезапно растворились в природе. Мы стали родственниками частиц. Мы подвергли реальность испытанию. Реальность подвергла испытанию нас. Теперь нам известны законы природы, высшие бесконечные законы природы, и мы можем изучать их в реальности и по правде. От этого у нас не меньше предположений. Теперь, когда мы глядим на природу, мы больше не видим призраков. Мы написали самую дерзкую главу за всю историю мира; и каждый из нас писал ее о себе в ужасе и смертельном страхе, и никто по собственной воле, ни на свой вкус, но согласно закону природы, и мы написали эту главу за спиной своих слепых отцов и своих безмозглых профессоров; за спиной у самих себя, после стольких длинных и пошлых глав, самая краткая, самая важная.

С ясностью нарастает холод. Так будем отныне повелевать этой ясностью и этим холодом. Наука природы будет для нас высочайшей ясностью и самым враждебным холодом, какой только можно представить.

Все будет ясно ясностью еще более высокой и более глубокой, холодом еще более устрашающим. В будущем день будет казаться нам еще яснее и холоднее.

Благодарю за ваше внимание, благодарю за честь, которую вы сегодня мне оказали.

Иначе туда не попадешь!

Отрывок из моего дневника от 16 августа 2007 года.

Вчера после обеда, в этой безликой палате, где за окном застыл ряд тополей, чья неподвижность навевает тоску, где лежит моя мать, к которой подключено множество разных трубок, под носом кислородная подушка (с позавчерашнего дня ей трудно дышать), тишина этой огромной больницы — опустевшей в выходной день — подчеркивает наше уединение, но мы, я и она, несмотря ни на что, говорим о всяких мелочах, которые нужно уладить — это неизбежно, потому что жизнь продолжается, даже если для Жаклин в данном случае продолжается с большим трудом…

Да, вчера вдвоем, в полутьме из-за приближающейся с небесных высот грозы, сын и мать вместе в последний раз за нелепой беседой, которую мы ведем вопреки неизбежному, она лежит, почти полностью парализованная на своем смертном ложе и бормочет разные указания, а я, оцепенев от неотвратимости того, чего я желаю и одновременно боюсь, склонился над ней, чтобы разобрать, что произносит этот слабый, срывающийся голос (даже разговор утомляет ее), и мне вдруг видится классическая картина, которую мы являем собой в это краткое мгновение, которое уже съежилось подобно шагреневой коже и будет неумолимо таять с каждой секундой…

Однако, чуть погодя, успокоительное, которое ей наконец-то ввел санитар (мне пришлось просить об этом много раз — в выходной, тем более в августе, персонала в больнице очень мало), действует, мама начинает дремать, а я по ее просьбе принимаюсь долго разминать ей кисти рук и предплечья, болевшие от анкилоза.

Меня тут же пугает, как быстро пухнет ее правая рука, наверное, метастазы, хотя время от времени она, не открывая глаз, указывает мне, как и где массировать; я, как могу, стараюсь размять ее уже бесчувственные от морфина руки. И все же меня убаюкивает свист струи кислорода, который булькает над нами в склянке. Этот звук успокаивает, и я тайком наслаждаюсь передышкой. Связанные этими прикосновениями и тихим журчанием кислорода, я и она, словно пребываем между землей и небом, как во времена моего детства и ее молодости, когда она таким же массажем успокаивала мои страхи чересчур нервного ребенка…