Давыдов Вадим – Предначертание (страница 11)
– Что, – усмехнулся Шлыков, – а разве не жидовская это власть?
– Нет, Иван Ефремович, – покачал головой Гурьев. – Власть эта не жидовская. Не русская, не китайская. Ничья она, в этом всё дело. Нет в ней человеческого ничего. Никакая власть ни в какие прежние времена не пыталась из людей всё людское вытрясти, выжечь начисто, без остатка. Были, конечно, всякие поползновения, но таких… Такого – не было никогда.
– Но кто же… Кто-то же крутит всем этим?!
– Кто-то, возможно, и крутит, – задумчиво проговорил Гурьев. – Но если этот кто-то действительно существует, то крутит он евреями так же, как и остальными. Понимаете, Иван Ефремович?
– Нет, – потряс чубом Шлыков.
– И я пока не очень, – сознался Гурьев. – Но так хочется. Скажите мне вот какую вещь. Среди тех комиссаров-жидов, – много ли таких, кто в Бога верует? Не в Ленина да в коммунизм, а в Бога? Пусть не по-русски, не по-православному, пускай хоть по-своему, по-жидовски? Ответьте.
– Что же ты, Яков Кириллыч, говоришь-то такое?! – взмолился Шлыков. – Как же это, комиссар – и в Бога?! Быть такого не может!
– Вот. Может, в этом и секрет, Иван Ефремыч? А собачиться попусту, комиссаров жидами обзывать, а жидов комиссарами – только всё путать до полной безнадёжности. Да и одни ли комиссары там? Я и сам с Троцким обниматься не жажду. Но почему же только непременно Троцкий, Иван Ефремович? А братья Рубинштейны, музыканты и педагоги, а художник Левитан, а скульптор Антокольский? А казначей Трахтенберг, что у Врангеля служил? А тот мальчик, наконец, Лёня Канегиссер, что прострелил башку упырю Урицкому? Человеку разум для того и дан, чтоб он думать учился, а не глупости всякие повторял. Слова и язык даны человеку, как орудие его разума, чтобы объединять людей, к свету вести их. А не собачий лай да поношения всякие изрыгать. Большевики, кроме всего прочего, словом своим сильны, мечтой. Пусть нам и не нравится это, однако силу их отрицать мы не можем. Есть эта сила в них, есть!
– Это точно, – покачал головой Шлыков. – Кто ж тебя-то словам таким научил, Яков Кириллыч?
– Нет уже этих людей на свете, – Гурьев посмотрел на Шлыкова так, что тому сделалось неуютно. – А если и были б… Что ж, я ведь всё понимаю, Иван Ефремович. Инерция – страшная вещь. Почти неодолимая даже. Но именно – почти. Если б собрать всех наших… Эх, – Гурьев махнул безнадёжно рукой. – Только опять всё начнётся, как встарь. Каждый на себя одеяло тянет. У этих Колчак – дурак, у тех – Врангель предатель, у третьих – Деникин враг. У красных не было этого. Не было – вот и в силе они теперь, а мы – в Китае.
– Зато здесь крепко стоим, – буркнул, мрачнея, Шлыков.
– Крепко? Да так ли? – грустная усмешка обозначилась у Гурьева на лице. – Это до первых гроз, Иван Ефремович. Китайцы в свою игру играют, японцы – в свою, а мы, русские, между их жерновами барахтаемся. Эти дураки хотят с Советами воевать. Слыханное ли дело? Не видать им в такой войне победы. А вот если бы в самом начале – железку под охрану взять, с китайцами и японцами всерьёз начать договариваться… Лет бы восемь назад хотя бы… Если бы эта дорога по-прежнему русской была – глядишь, и большевички по-другому запели б. Тогда ещё, когда армия да казачество здесь, на Дальнем на нашем Востоке, в силе были своей, в Забайкалье. А сейчас японцы так уже тут уселись – не сдвинуть враз. Всё, что можно, действительно – это лавировать, выгоду свою, русскую, оборонять. И не дать себя в авантюры китайские да японские втягивать. А с японцами, с Сумихарой, я могу поговорить.
– Ты?!? – опешил Шлыков. – Как?!?
– А я фокус знаю, – отчаянно улыбнулся Гурьев. – Такой фокус, против которого Сумихара ни за что не устоит.
Идея пообщаться с генералом возникла у Гурьева ещё в Харбине. Не было только ни случая, ни повода. А теперь – появился. Гурьев – в силу своей подготовки и усвоенных знаний, накопленных уже здесь, в Трёхречье, наблюдений – очень хорошо понимал, как туго придётся казакам, если разразится война с Советами. И что без японцев не обойдётся при этом никак.
– Добро, – кивнул Шлыков. – Правду, значит, Кайгородов про тебя говорил. Вот Масленицу отгуляем – и поедем. Покажешь мне свой фокус. Очень хочу я на него посмотреть… Ох, Яков Кириллыч! Кто ж ты таков, никак не уразумею?!
Гурьев только сейчас понял, что всё это время Пелагея держала его за локоть. Держала, гладила, и такими глазами смотрела. Полюшка.
Масленицу гуляли, действительно, с размахом. А, отгуляв, стали в Харбин собираться. Вся станица, до последнего человека, включая баб и ребятишек, вышла провожать отряд. Прощаясь, Пелагея обняла Гурьева. Отстранившись, накинула ему на шею что-то – не то амулет, не то ладанку, он и рассмотреть толком не успел, – зашептала быстро-быстро:
– Ты не возражай, не возражай, Яшенька. Это ладанка особая, намоленная, заговоренная, я её к самому владыке Мелетию возила, благословение выпросила. Никола-угодник это, заступник святой всех путников… От любой напасти тебя убережёт, хоть от пули, хоть от сабли, от воды да огня. Не возражай, Яшенька! Чай, не на гулянку-то едешь, Бог один знает, что вас в дороге-то ждёт!
– Не стану возражать, голубка моя, – тихо проговорил Гурьев, обнимая её. – Я ведь совсем ненадолго уезжаю, Полюшка. Неделю, самое многое – дней десять. Ты не тревожься, милая. Я вернусь.
– Ну и ладно, – Пелагея улыбнулась вздрагивающми губами. – И хорошо. Дай-ка, я ещё с Серко твоим пошепчусь.
Пелагея взяла коня за морду, потянулась к нему, дунула тихонько в ноздри. Серко фыркнул, мотнул головой. Пелагея что-то забормотала на низкой ноте, то приближая своё лицо к нему, то отдаляя, раскачиваясь. Гурьев смотрел на это во все глаза. Пелагея будто гипнотизировала животное. И, что удивительно, Серко, кажется, вовсе не сопротивлялся. Напротив, – кивал, соглашаясь, пофыркивал, будто отвечал. Пелагея, остановившись и отпустив Серко, повернула к Гурьеву лицо, – какие же глаза у неё, какие глаза, подумал он, – выдохнула:
– Вот, Яшенька. Ты на него положись, на Серко-то. Он тебя теперь из всякой беды вывезет. Он мне обещал.
Гурьев кивнул, снова обнял Пелагею, поцеловал в губы:
– До свидания, голубка моя. Не скучай.
Пелагея от него отошла, и Гурьев птицей взлетел в седло, закружился на месте. И увидел, как женщина остановилась у стремени Шлыкова, поманила атамана рукой. Тот, помедлив, нагнулся к ней, а Пелагея, обняв его, что-то прошептала казаку в лицо. Высвободившись, тот кивнул несколько раз и вдруг вскинул правую руку с висящей на ней нагайкой к папахе – вроде как шутливо, но лицо его при этом оставалось серьёзным. А Пелагея пошла к дому – с гордо поднятой головой, да такой походкой, что закряхтели казаки, а бабы загудели – не то завистливо, не то осуждающе. А Гурьев улыбнулся.
Когда они отъехали несколько вёрст от станицы, Шлыков, скакавший до этого в арьергарде отряда, нагнал Гурьева, закачался рядом. Гурьев молчал, глядя прямо перед собой, лицо его было сосредоточенным и даже как будто угрюмым. Шлыков первым не выдержал, заговорил:
– Не пойму я что-то, Яков. Чем же ты Пелагею-то приворожил? Молодой ведь ты хлопец совсем ещё!
– Я ворожбе, Иван Ефремович, не обучен. Я просто её люблю. Как могу, как умею. Вот и весь секрет.
Помолчали. Шлыков сопел, хотел сказать что-то – и не решался. А Гурьев на этот раз вовсе не спешил приходить ему на помощь. Наконец, есаул прокашлялся:
– Ты, в общем… Ты прости меня, Яков Кириллыч. Я ведь чуть было тебя не зарубил. Прости.
– Пустое, господин есаул, – Гурьев едва заметно усмехнулся. – Сказала ведь Полюшка – пулю ещё для меня не отлили, саблю не выковали. Я понимаю. Забудем. Я зла на вас не держу, но и вы уж, будьте так ласковы.
– Не пропадёт за мной, Яков. Не пропадёт. Ежели с Сумихарой выгорит, я тебя к самому Григорию Михайловичу проведу! Надо тебе с ним поговорить непременно.
– Вот этого не знаю, – с сомнением произнёс Гурьев. – Может, и так. А может, и нет. Ну, поживём – увидим.
Шлыков кивнул как-то странно и чуть придержал коня. Гурьев снова оказался впереди. Сняв вязаную – тоже Полюшка расстаралась – перчатку, вытащил на свет ладанку, рассмотрел подробнее. Вот же диво, подумал он, не иначе, как сама её и точила. Это был некрупный, не более старого полтинника, кусок тёмной яшмы, почти квадратный, со скруглёнными краями и сквозным отверстием в верхней части, через который и был пропущен ремешок. На одной стороне и в самом деле угадывалось нечто, напоминающее силуэт святого с нимбом, а другая сторона была гладкой, отполированной почти до блеска. Покачав головой, Гурьев убрал амулет назад под одежду. Ох, Полюшка, Полюшка.
По дороге они разделились – большая часть отряда направилась в Верхнюю Ургу, а меньшая – около двадцати человек вместе со Шлыковым и Гурьевым, – дальше, в Харбин.
Отряд остался ожидать их в Алексеевке. Сам Шлыков, четыре казака для охраны и Гурьев отправились в город. Поселились сначала на постоялом дворе у Чудова. Шлыков собрался через русских сотрудников запрашивать аудиенцию, но Гурьев махнул рукой:
– Да вы что, Иван Ефремович! Так нам тут до самого морковкина заговенья сидеть придётся. Вот это в ящик для писем опустите, – он протянул Шлыкову узкий и длинный конверт жёлтой рисовой бумаги, – а завтра, с Божьей помощью, отправимся.