Давид Зафир – 28 дней. История Сопротивления в Варшавском гетто (страница 11)
– Знаешь, я…
И все. Тупая овца, я не могла заставить себя произнести заветную фразу.
– Ты?.. – помог Даниэль.
– Я… – Я силилась подобрать слова. Почему, черт возьми, это так трудно? – Я…
– Воровка! Воровка! – раздался вдруг женский крик.
Мимо пронеслась отощавшая девчушка лет семи-восьми, не старше. На ней была кепка не по размеру, когда-то белая, но жутко замызганная мужская рубашка и ни намека на штаны. Да что там, на ней даже трусов не было – это было хорошо видно, потому что полы рубашки во время бега развевались, обнажая голую попу. Маленькими, почти черными от грязи ручонками она сжимала мятую жестяную миску с фасолевой похлебкой и торопливо проталкивалась сквозь толпу. За девчушкой по пятам бежала старуха в драной юбке и платке. Я заметила, что на правой руке у старухи недостает двух пальцев, – но все-таки пальцев у нее было больше, чем зубов.
Девчушка оглянулась на старуху и запнулась о ногу прохожего, который разразился громкими проклятиями: мол, смотри под ноги, дрянь малолетняя, вздернуть бы тебя на фонаре, да веревки жалко! Тут-то старуха ее и нагнала. Маленькое изголодавшееся существо в панике сделало еще пару шагов, но старуха вцепилась в полу рубашки, девчушка споткнулась, потеряла равновесие и вместе с миской шлепнулась наземь. Похлебка выплеснулась на мостовую.
– О нет! – в ужасе завопила старуха.
А девчушка, ни секунды не колеблясь, бросилась на землю и принялась слизывать похлебку с грязной дороги. Точь-в-точь уличная кошка.
Старуха принялась осыпать ее ударами:
– Воровка, воровка, воровка, подлая воровка…
Но девчушка, похоже, колотушек вообще не чувствовала – она стремительно пожирала похлебку.
Силы покинули старуху, она опустила кулаки и стала тихо всхлипывать:
– Это были мои последние деньги… последние деньги…
Я смотрела на маленькую воровку, которая набивала желудок, не гнушаясь ничем, и задавалась вопросом, что я буду делать, когда последние деньги иссякнут и я буду так же голодна, как эти девчушка и старуха. Тоже начну красть? Драться? Есть с грязной мостовой?
Даниэль обнял меня и проговорил мягко:
– До такого отчаяния ты не дойдешь.
Ни один из моих страхов не был для него тайной.
– Не дойду… – отозвалась я и вдруг сама в это поверила. Глядя на лакающую по-собачьи девочку, я окончательно решила: сидеть сложа руки больше нельзя.
Я снова займусь контрабандой. Но не так, как раньше. Надо действовать хитрее. А главное – не в одиночку.
Но Даниэлю об этом знать не стоит. Зачем ему лишние переживания. К тому же у меня нет ни малейшего желания опять с ним ссориться.
– Знаю я это выражение, – сказал Даниэль.
– Что?
– По твоему лицу сразу видно: замыслила что-то безрассудное.
– Ничего я не замыслила!
– Клянешься?
– Клянусь.
Даниэль мне ни на грош не поверил.
– Когда мне в чем-то клянутся дети из приюта, – улыбнулся он, – я всегда смотрю, не скрещивают ли они тайком пальцы.
– Я не ребенок.
– Местами еще какой!
Бывали минуты, когда я ненавидела эту его манеру – держаться так, будто он старше меня, и не на каких-то там семь месяцев.
– Еще раз назовешь меня ребенком – развернусь и уйду домой.
– Хорошо-хорошо, – спасовал он, явно не желая обострять ситуацию. – Стало быть, обещаешь?
И при этом испытующе посмотрел на меня.
– Обещаю, – твердо ответила я. И даже выдавила мимолетную, более или менее невинную улыбку, чтобы придать своим словам убедительности.
Даниэль поколебался, а потом кивнул, словно решился мне поверить. Иногда именно он из нас двоих проявляет прямо-таки детскую наивность. Впрочем, в этом есть что-то умилительное.
– Мне пора назад в приют, обед готовить, – сказал он, но ему явно не хотелось от меня отрываться. Я нежно поцеловала его в губы, чтобы подсластить расставание. Он улыбнулся, тоже поцеловал меня на прощание и ушел успокоенный, в твердой уверенности, что я сейчас вернусь к родным на улице Милой. А я направилась к Руфи. В отель «Британия», пользующийся в гетто дурной славой.
8
Светящаяся вывеска с названием заведения даже среди бела дня горела алым. Буква О в «Отеле» мигала, а под ней стоял амбалистый швейцар. Несмотря на летнюю погоду, он был в длинном плаще – видно, воображал себя большим гангстером. Хотя на самом деле он обычный головорез, который шестерит при настоящих боссах гетто – при тех, с кем Руфь кувыркается каждую ночь.
Швейцар следил за тем, чтобы абы кто в бар, при котором находился бордель, не попадал. Он пропускал только людей при деньгах, готовых тратиться на выпивку и секс. Но я надеялась, что для человека, который водит дружбу с одной из работниц их лавочки, все-таки сделают исключение.
Я направилась прямиком к нему и сказала:
– Добрый день, я подруга Руфи.
Швейцар сделал вид, будто в упор меня не видит.
Не на такую реакцию я рассчитывала.
– Я хотела бы к ней пройти, – не отступала я.
– А я хотел бы уметь летать.
Вышибала-комедиант. Редкое сочетание. И не очень-то приятное.
– Руфь меня ждет, – соврала я.
Но тот опять сделал вид, будто я пустое место, и устремил взгляд мимо меня на двух эсэсовцев, которые шагали по противоположной стороне улицы с винтовками на плечах и лакомились мороженым. У меня перехватило дыхание. Хотя немцы, поглощенные своим мороженым, не обращали на нас никакого внимания, мне стало страшно. Я не Рубинштейн, который мог смеяться им в лицо. Да и никто не Рубинштейн. Кроме самого Рубинштейна.
Швейцар кивнул солдатам. Те со скучающим видом кивнули в ответ. Этот обмен приветствиями меня не удивил. Немцы получали свою долю от доходов еврейских мафиози, да и, конечно, солдаты наведывались в бордель. Раса господ расой господ, а удовлетворить свои потребности с еврейкой они не прочь. Неужели Руфь тоже с немцами в постель ложится…
Даже думать тошно.
Как бы швейцар ни старался напустить на себя небрежный вид, в его глазах читался страх. После Кровавой ночи эсэсовские патрули стали отстреливать евреев вообще без повода – просто для забавы. Даже бандитов не щадили. И детей. Только вчера перед больницей Берсонов и Бауманов эсэсовец убил троих детей. Об этом мне рассказала одна из краковчанок – да, времена настали такие смутные, что наши религиозные соседки уже не знали, куда деваться от страха, и не брезговали отвести душу даже с такой «профурсеткой», как я. Дети просто сидели перед больницей, и эсэсовец открыл по ним огонь безо всякой причины. После этого рассказа мне остро захотелось навсегда запереть Ханну в нашей дыре на улице Милой.[1]
От меня не укрылось, что, когда солдаты прошли мимо, швейцар тихонько перевел дух. И тут я поняла: его страх – это мой шанс. Я сделала шаг вперед, встала перед ним – моя макушка едва доставала ему до подбородка, – уставилась на него и ухмыльнулась:
– Ты ведь знаешь, как Рубинштейн добывает себе еду?
Этот вопрос явно привел швейцара в замешательство. Настолько, что он напрочь позабыл, что я пустое место, и буркнул:
– Знаю, конечно, ну и что?
– А вот я сейчас как крикну, – я заухмылялась еще шире, – что Гитлера надо пристрелить!
– Ты… ты этого не сделаешь. – В его глазах снова появился страх.
– А я у Рубинштейна училась, – засмеялась я и сделала пару подпрыжек по тротуару на манер нашего местного клоуна.
Швейцар явно не знал, как ему на все это реагировать.
А я снова подскочила к нему и с хохотом выкрикнула:
– Все равны!
Не то чтобы я очень убедительно изображала сумасшедшую, но этого и не требовалось. Моего спектакля вполне хватило, чтобы вышибала растерялся и решил, что со мной лучше не связываться.
– Так что, – неуверенно проговорил он, – Руфь правда твоя подружка?