реклама
Бургер менюБургер меню

Давид Гроссман – Когда Нина знала (страница 16)

18

И в качестве первого шага в подготовке к сражению моя девяностолетняя с гаком бабушка взобралась на стул, поставленный на стол, проползла в антресоли и вытащила оттуда гигатский чемодан, не тот, что был у нее в канун свадьбы, а тот, с которым они с Тувией ездили в свои путешествия, ведь эта парочка добралась до Японии, и Патагонии, и Норвегии. И пока она реверсом сползала с антресолей – меня оторопь брала от одной мысли, что она, в ее-то годы, все это проделала сама, взгромоздила стул на стол, влезла и спустилась вниз; я представляла себе, что у нее голова застрянет на антресолях, а ее тонюсенькие ножки в джинсах задергаются снаружи, – в голову приходил Луиджи Гальвани с его экспериментом над лягушкой, и тут, выползая задним ходом, она наткнулась на пыльную картонную коробку, на которой когда-то черной тушью написала «Гили – Всякое/разное», и в ней моя огромная камера «Сони» и несколько развалившихся видеокассет, и одна кассета запыленная, но целая, мой первый и последний фильм, снятый в пятнадцатилетнем возрасте и в жизни не показанный на экране, который, может быть, сейчас обретет жизнь вместе с тем, что мы снимем на Голи-Отоке.

Четверг, 25 октября, 2008

Шесть утра. Беспошлинная зона в аэропорту Бен-Гурион. Ждем, когда внутри круга освободится стол. Вера с Рафаэлем тихо переговариваются в сторонке, изредка бросая на нас взгляды. Мы с Ниной стоим друг против друга, как две наказанные девчонки, которые не смотрят друг другу в глаза. Рафаэль достает из заплечного рюкзака «Сони», а мы с Ниной снова, с поразительным единодушием отодвигаемся друг от друга. Он снимает. А я отворачиваюсь, показываю ему спину. Демонстрировать мою утреннюю физиономию – это уж точно ни к чему. И мысль о том, что мы с Ниной окажемся в одном кадре, вызывает у меня клаустрофобию. Он приближается с зумом к Вере. Маленькое сильное лицо, крепко сжатые губы, красная помада и сердитые жесты рук. «Да хватит уже, Рафи, тут есть девицы и покрасивей!» Он оставляет ее и переходит к Нине. Весело крутится вокруг нее, а у нее нет сил его прогнать. Она глубоко зарылась в синюю фуфайку, принадлежавшую когда-то Тувии, и это тоже выводит меня из себя. Ну-ка вспомни, как ты отравляла жизнь ему и Вере, а теперь в нее кутаешься? И несмотря на это, мне никак не прекратить на нее смотреть. Эта ее бледность. Лицо без кровинки. Губы прозрачные. У нее почти нет грудей. «Она выглядела женственней всех на свете, – как-то раз сказал мне Рафи. – В первые недели, как тебя родила».

«Ну, это-то ясно почему. – Я изящно откидываю назад пышные пряди волос. – От соприкосновения со мной…»

Что он как мужчина в ней нашел и что он все еще в ней находит – господи боже мой… Почти все женщины, которые у него были после нее, были женщины что надо. Не всегда гении чистой красоты, но на достойном уровне. А он уже сорок пять лет припаян к ее тощей заднице!

Он не перестает крутиться вокруг нее с камерой, и она безмолвно страдает, понимает, что это типа налога за поездку, который она обязана заплатить. Кутаясь, она отстраняется, но полностью от него не отрезана. Я наблюдаю. Невозможно отрицать, что между ними что-то есть. Что превращает этих двоих в пару? Какая-то искра? Сродство? Совместимость? Миллисекундная, как бы случайная задержка зрачка при взгляде? Все вместе. А самое главное – ощущение дома. Нечто, подобное родине. Тебя занесло, Гили, определи, что значит родина. Может быть, это то место, где ты всем телом чуешь, когда должен поменяться цвет светофора? Неплохо, но когда речь о двоих, Гили, о двух людях, что превращает этих двоих в пару? Может быть, это то же, что и со светофором?

Мы с Меиром шесть лет вместе, и в моей жизни это первый такой спутник. Но сейчас он хочет ребенка. Хочет уже довольно давно. В силу своей деликатности он перестал об этом говорить, но это все время висит в воздухе. А я не могу, не способна я на ребенка. Чертов ребенок!

И несмотря на тоску по нему, я изгоняю из себя Меира и самую себя тоже. Сейчас не мы предмет для размышлений. До нескольких ближайших дней я его вычеркиваю из памяти. Он не относится к этой поездке. Нет Меира, нет Меира с Гили.

Я размышляю, например, о том, что мой папа, когда был подростком, решил, что, если он переспит с Ниной, к ней вернется ее мимика, и о том, как детские романтические глупости определили судьбу для него, и для нее, и для меня тоже. И как эта его дурацкая и наглая затея превратилась в конечном итоге в абсолютную любовь, которая уже не зависит от того, сделает ли Нина что-то или не сделает, будет ли с ним или не будет. Как ни странно, эта его любовь вызывает во мне уважение к моему папе, которое весьма снижается в данный момент из-за того, как он не дает ей покоя своей камерой. Ну честно, сколько людей его возраста продолжают испытывать такую яркую, преданную, собачью, просто-таки пожизненную, иногда несчастную любовь, да еще и неразделенную?

И сейчас Нина тихо говорит: «Рафи, хватит», и он тут же все прекращает, будто пришел в себя после какого-то приступа, и стоит в сторонке, и вытирает платком лоб. Годами я умоляю его перейти на бумажные салфетки, но тут мы имеем дело со стилистом, упрямым до безобразия.

В свитере с ромбовидным узором, который связала ему Вера.

Он стоит одиноко, обтекаемый потоком людей. Они все спешат к какой-то цели, и лишь он стоит столбом, выглядит человеком, не принявшим никакого решения. Все правда, у него есть уличные шайки, четыре крутые шайки в Акко и Рамле, он относится к этим братанам как к собственным детям, это я без преувеличения, а они видят в нем своего отца. Но что с ним на самом деле будет, что улучшит его жизнь, если он откажется от сердечных конвульсий, причиняемых любовью к ней?

И тут он на меня оборачивается и кивает, будто услышал мой вопрос.

А сейчас маленько потрудись, Гимель, чтобы Рейш не сказал, что ты бесплатно ешь чужой хлеб.

Нина, как я уже писала: вздутая синяя фуфайка, светло-серые джинсы, тонкий синий ремешок с маленькой серебряной пряжкой. Голубая блузка анемичная, как она сама, и синяя вязаная кофта с круглым воротником. Волосы собраны в пучок, некрашеные, серовато-седоватые. Очки в тонкой зеленой оправе. Ни колец. Ни серег. Ни браслетов. Ни часов. Только тоненькая серебряная цепочка на шее. Туфли плоские, без каблуков. Никакого грима. Никогда не красилась. К чему я вообще составляю это описание, которое абсолютно не нужно для того незначительного семейного фильма, который мы снимаем? Потому что мы с Рафаэлем, как всегда, готовим наш фильм с величайшей серьезностью.

Потому что, может быть, кто знает, из этого выйдет нечто другое, более существенное?

Поэтому я выполняю работу в духе его учения, как говорил мне Рафаэль, мой отец и наставник, который требовал от своей юной скрипт-супервайзерши полной ответственности за все, даже и помимо фрейма. «Даже то, что почти случилось, это тоже часть реальности». Кажется, мне было семнадцать, когда он взял меня под свое большое крыло и по-своему, жестко учил съемкам и режиссуре, а больше всего настаивал на том, чтобы я писала. – «У тебя есть глаз и рука, может, твое призвание – это как раз письмо», – говорил он не раз и не два, чтобы я записывала вещи, которые не торчат явно и в открытую, какие-то ассоциации, даже случайные припоминалки о людях из группы работников, и моим детским и хаотичным идеям и воспоминаниям он придавал значение. Он также не боялся чужих влияний, как те некоторые режиссеры, с которыми я сегодня работаю, работаю и иногда чувствую, что для них изобилие – это просто дурной вкус.

Он учил меня обилию мыслей, внезапно пришедшим решениям, этакой искрометности, «идеям-плутовкам», как он их называл, так он говорил, у него терминов было навалом, не занимать, и мне нравилось думать, что и сама я его идея-плутовка. Однажды я даже сморозила глупость и в присутствии посторонних сказала, что выскочила на свет божий из его головы, как, прошу прощения, Афина, родившаяся из головы Зевса, и он аж пожелтел. Я увидела, что ему это здорово не понравилось, и он тут же выдал прикол, что, скорее всего, я выскочила из какой-то шишки, которую Нина ему набила, когда он был мальчишкой. И так вот сумел притянуть Нину и сюда тоже, и снова я осталась в дурах, да уж ладно.

И ради полноты переживания: я стою посреди аэропорта Бен-Гурион и принуждаю себя думать, например, что происходило с Ниной начиная с той субботней вечеринки. Я пытаюсь представить себе картину, как она рассказывала Вере про свою болезнь, как это на самом деле происходило, минуту за минутой. Возникла ли или не возникла на Верином лице легкая гримаса порицания или даже презрения к Нине из-за того, что та заболела, что побита, что сдалась («Нина избалованная, – не раз говорила она мне, – нет у нее жизненных сил, которые есть у меня и у тебя, Гилюш. У нас, что поделаешь, наследственность перепрыгнула через поколение»).

Она, Нина, взглядывает на меня и вдруг вся как-то концентрируется, направляет на меня перепуганный взгляд, а я тут же напрягаюсь: что она увидела, какие мои мысли уловила, и начинаю моргать глазами и этим отталкиваю ее от себя. Эй! Что с тобой? Завис компьютер? Погасить и включить снова?

Она закрывает глаза, лицо вдруг желтеет, я кричу Рафи, чтобы бежал сюда, но еще до того, как он успел сдвинуться с места, она делает шаг вперед и падает – падает? Рушится на меня. «Извини, – бормочет она, – извини, Гили. – Я каменею, а она не отпускает. – Извини, не знаю, что случилось…» Она все еще извиняется мне в шею, еще больше наваливается, а я тоже не шибко люблю, когда кто-то, кроме Меира, меня трогает, или когда обнимает папа, который не успевает заснять нас вместе. Вот что больше всего меня бесит – вместо того, чтобы сдуть ее с меня, он изгиляется заполучить этакий елейный и отвратный кадр. И к тому же у меня исчезает всякое чувство реальности, потому что вдруг – кожа, и кожа как раз теплая, нежная, и вдруг запах шампуня «Дов», которым по совпадению пользуюсь и я, и тело, ее грудь, – я чувствую, как она прижимается ко мне, мягкая такая, где она ее прячет? И мягкость щеки, и руки, такие деликатные.