18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Давид Фонкинос – Воспоминания (страница 11)

18

— Ну ладно…

— Если тебе не понравится, я привезу тебя обратно. Можешь не беспокоиться.

Хоть бабушка и изображала недовольство, но все-таки надела свое любимое платье, то же, что и на похороны Сони Сенерсон. Она надевала его только по особо торжественным случаям. Это напоминало нашу поездку на кладбище и усиливало напряженность.

— А ты вроде собиралась в парикмахерскую.

— Я и была…

— Правда? Как-то незаметно.

— Не очень-то ты наблюдательный. Что ж ты?

— …

Я предпочел прекратить дискуссию, дабы избежать замечаний бабушки относительно моей неспособности подмечать метаморфозы женственности. Однако, сидя за рулем, продолжал ворчать про себя. Как же утомительны женщины, требующие, чтобы мы замечали в них ту или иную перемену. Это же настоящая тирания внешности, а мы рабы их капризов. Можно быть без ума от женщины, любить ее глубоко — и, соответственно, слепо — и не замечать, что у нее на лице другого оттенка тональный крем. А уж когда речь идет о мелочах и вовсе невидимых невооруженным глазом… Женщины обижаются, если мы сию же секунду не замечаем микроскопические изменения, которые они внесли в свой облик: им кажется, будто это бросается в глаза. Нельзя сказать, чтобы в то время у меня был богатый опыт общения с женщинами. Но я уже успел обнаружить эту нарциссическую обеспокоенность, непременно сопутствующую любви. Когда женщина чувствует себя любимой, это не столько придает ей уверенности, сколько создает новые точки уязвимости. Я встречал женщин, которые казались сильными и независимыми, не нуждающимися в постоянном восхищении, но и они начинали требовать влюбленного внимания, едва успев убедиться в том, что их чувство взаимно. Таков один из (бесчисленных, впрочем) парадоксов женской природы. Вот на эту отвлеченную тему я и размышлял в машине.

В последние месяцы бабушка вдруг полюбила ходить в парикмахерскую. Где и что ей там подстригали или завивали, было непонятно, но все равно это явно шло ей на пользу: она чувствовала, что жизнь продолжается. Отец давал ей деньги и уговаривал сделать еще маникюр и массаж лица. Пусть делает все, что доставляет ей удовольствие. А меня восхищало, что бабушке не безразлично, как она выглядит.

Она старательно подготовилась к нашему выходу, но не скрывала тревоги и то и дело спрашивала, куда мы едем. Я припарковался около небольшого здания в XX округе. Метро поблизости не существовало, поэтому цены на жилье, судя по всему, не зашкаливали. Был четверг, но квартал выглядел по-воскресному пусто. Казалось, мы вы рвались из распорядка дней недели, из деятельной жизни и попали в какую-то другую, вневременную реальность.

Мы вошли в подъезд. Дверь оказалась открыта, и мне не пришлось звонить в домофон, а это значило, что я не раскрою секрет раньше времени. По списку жильцов я сообразил, на какой этаж нам надо. В лифте бабушка еще раз спросила:

— Ну что, ты так и не хочешь сказать, куда мы идем?

— Узнаешь через две минуты.

— Запах здесь не очень приятный.

— Даже не через две минуты, а меньше. Мы приехали.

Двери квартир выходили в длинный коридор, как в гостинице. Кроме этого, с гостиницей не было ничего общего. Я попросил бабушку подождать около лифта и пошел искать нужную дверь. Этот человек жил в самом конце коридора. Мне вдруг сделалось страшно: а вдруг задуманная мною встреча не состоится, или окажется нелепой, или то и другое вместе. Пока мы шли до двери, страх мой нарастал: и зачем только я все это затеял? Прежде чем позвонить, я шепнул бабушке:

— Все в порядке? Ты готова?

Совершенно неожиданно она ответила:

— Ты мне напоминаешь деда.

Я замер, остолбенев от внезапного открытия. Бабушка была права. Несомненно, именно от деда я унаследовал вкус ко всякого рода тайнам и сюрпризам.

Я нажал кнопку звонка. В течение нескольких секунд стояла тишина. Может, звонок не работает? Я постучал. Опять ни звука. Не хотелось верить, что все мои старания напрасны. И вот в квартире раздался какой-то шорох. Чтобы его уловить, надо было напрячь слух. Вскоре стало понятно почему: на ногах у хозяина были войлочные тапки. Это был педант, ненавидевший башмаки. Он ненавидел не только башмаки, но и всякий шум вообще, поэтому звонок молчал. Мужчина спросил немного в нос:

— Что вы хотите?

Я ответил фразой, которая повергла бабушку в еще большее изумление:

— Мы ваши преданные поклонники.

Заинтригованный таким началом, человек открыл дверь, но его удивление не рассеяло тревоги и настороженности. Это был мужчина неопределенного возраста (скажем так, от сорока двух до шестидесяти пяти), очень высокий — наверное, такого роста был генерал де Голль. Этим, правда, сходство исчерпывалось. У него были круглые глаза и лысина, которую он прикрывал, нескладно зачесывая волосы на широкий лоб. Под обличьем лысого великана скрывался робкий человек: можно было подумать, что это он пришел к нам в гости.

Он откашлялся — это значило, что разговор должен начать я.

— Спасибо, месье, что открыли нам. Как я уже сказал, моя бабушка и я большие почитатели вашего таланта. Мы, правда, не знаем вашего творчества в целом…

— …[10]

— Мы знаем главным образом картину с коровой… Возможно, вам это покажется неправдоподобным… Но, должен признаться, у нас вокруг вашей коровы сложился своего рода культ…

— …

— Дело в том, что она висит недалеко от того места, где живет моя бабушка, и…

— Входите, пожалуйста, — сказал художник.

Мы последовали за ним в гостиную, обставленную в минималистском духе. В четырех стенах стоял один только диван, одинокий, как брошенный ребенок. Художник сказал, что ему надо кое-что взять в спальне, и вышел. А мы посмотрели друг на друга и прыснули. Странно, что я употребил глагол «прыснуть», но мы действительно были похожи на двух школьников.

— Ты с ума сошел!

— Как! Ты не рада увидеть своего кумира?

Хозяин квартиры вернулся со стулом, бутылкой и тремя бокалами. Наполнил их. Ему было заметно не по себе, оттого что он вдруг оказался в центре внимания. Он предложил чокнуться. Я сам не понимал, трогает меня этот человек или пугает. Я не знал, кто перед нами: одаренный художник, одержимый идеей, или законченный психопат.

После паузы он пробормотал:

— Мне так давно никто ничего не говорил о моих картинах… Вы серьезно или смеетесь надо мной?

— Да нет, мы вами действительно восхищаемся…

В беседе возникло белое пятно, и я, как ни старался, не мог добавить в него красок. Я боялся, что художник почувствует иронию, но он вроде не проявлял чрезмерного недоверия. Он так долго жил всеми забытый и покинутый, что утратил способность смотреть на вещи трезво.

— Я давно перестал писать картины…

— Мы любим вашу картину с коровой. Постоянно ходим на нее смотреть.

— Когда вы ее написали? — неожиданно спросила бабушка.

— Не знаю… Я ее совсем не помню. Когда-то я много писал. Иногда даже по несколько картин в день.

— …

— Я был как одержимый. А потом вдруг… Все кончилось в один день… Я решил, что все это никому не нужно… Что я ничего не стою…

— …

Он говорил очень тихо и, казалось, сам удивлялся своим словам. Он говорил о живописи так, как, проснувшись, силятся вспомнить сон. Мы сидели и слушали его. Изображали почитателей. В конце концов, молодец, что бросил писать. Оказался проницательным. А та картина с коровой, несмотря на наши комплименты и симпатию к автору, все равно устрашающая мазня. И останется в истории как эталон дурного вкуса. Бабушка, явно пожалев его, проговорила:

— Жаль, что вы бросили. Надо было продолжать писать…

— Правда? Вы так считаете?

— Конечно. У вас есть стиль. Никто не пишет коров так, как вы.

Это точно, никто не пишет коров так, как он, подумал я. Но художник казался глубоко взволнованным. Я понял, что мой сюрприз бабушке превращается в нечто совсем иное. Мы пришли шутки ради, в общем, чтобы немножко над ним посмеяться, и вот теперь пытаемся вернуть к работе отчаявшегося художника. Его лицо порозовело, пробелы между словами исчезли. Он вдруг разговорился:

— Да-да, припоминаю… У меня был период, когда я писал животных. Сделал целую серию кошек. В них есть что-то загадочное. Они достигли величайшего мастерства в ничегонеделании, и это сродни счастью. Люди так не умеют. Им надо совершать какие-то телодвижения, разговаривать, что-то устраивать.

— Да, действительно, я теперь тоже начинаю это понимать… — согласилась бабушка.

— Простите за нескромный вопрос, — отважился я, — а сейчас вы чем занимаетесь?

— Ничем. Вот уже десять лет я не делаю ничего. Получил наследство. Не бог весть что, но жить можно. Работу бросил. Я преподавал изобразительное искусство. В основном в шестых классах. С малышней уже не мог. Из-за них я возненавидел гуашь.

— …

— А знаете, что было ужасней всего? — продолжал он.

— Что же?

— Что я работал в коллеже Пабло Пикассо. Это было круто. Каждое утро я читал над входом имя Пикассо. Я бросил живопись, и Пикассо был ежедневным свидетелем моей никчемности. Впрочем, я вам, наверно, надоел своими историями…

— Да что вы, нисколько не надоели, — отозвались мы в один голос, но наш тон был не слишком убедителен. Художник этого не заметил и продолжал говорить. Впервые за долгие годы он рассказывал кому-то свою жизнь, делился воспоминаниями. Это было настоящее событие. Мы на миг вырвали его из глубочайшего одиночества.