Дарья Промч – Искус (страница 2)
Боги, если это выход, о котором я молилась, если это путь, которого искала, то в чём он? Чего вы хотите от меня? На что испытываете? И за что…
Я представила, что будет, если отец уйдёт от нас. Точнее, попыталась представить. Нам с мамой не прокормиться. Ни при каком раскладе. Молчать и надеяться, что не уйдёт? Видел ли он меня? Слышал звук бьющейся плошки – очевидно. Но видел ли? Чёрт… я подавилась слюной, вставшей поперёк горла каким-то комком. Ни сглотнуть, ни выплюнуть. Плошка. Бабушкина плошка, расписанная ею же. Единственная в своём роде. Даже в осколках она была ещё узнаваема – это я понимала очень хорошо. Отец догадается, что я всё знаю. Мне придётся с ним объясниться.
Несчастная мама, она не снесёт такого позора. Не переживёт. Но не это мучило меня, раздирало, грызло изнутри, нет. В голове крутился всего один навязчивый вопрос: «Что же теперь со всем этим делать?» Возможно, это и был тот самый детский непроходимый эгоизм, в котором меня часто упрекали.
Мысль о том, что сейчас в моих руках находились судьбы минимум трёх людей, будоражила и отягощала одновременно. Больше всего на свете мне хотелось не увидеть этого, пусть даже всё так и осталось бы, пусть где-то там, в параллельной реальности, протекала бы эта гадкая интрижка между двумя нечёткими силуэтами в полумраке моего грота… Я нехотя сознавала необходимость считаться с увиденным, необходимость занять чью-то сторону, иное было невозможно.
Занять чью-то сторону. Принести маме дурные вести и всё разрушить. Оказаться бракованным звеном, злой рукой судьбы. Поставить маму перед необходимостью что-то предпринять. Или утаить увиденное, хранить тайну, словно я третий, скрытый участник этой связи. В виновники из свидетелей. Разделить предательство с отцом, взяв часть на себя? Отец или мать? Трусливая ложь или ядовитая правда?
Моя мама была из тех женщин, которые интуитивно тянутся к большинству, равняют себя по нему, подстраиваются. Главным авторитетом для неё было «общество», и неважно, что мы жили среди рабочего люда, далёкого от какого-либо светского мира и аристократических кодексов чести. Так она воспитывала и меня: любой непривычный наряд, поступок, интерес, любое проявление непохожести ставили маму в тупик на несколько секунд. Из которых она привычно выныривала в вопрос: «Что скажут люди?» Обычно за этим шло от одного до трёх примеров из жизни соседок, приятельниц, подруг. Если по какому-то печальному стечению обстоятельств среди маминых знакомых не находилось ни одного человека, когда-либо оказавшегося в схожей ситуации, в ход шли истории из газет и бульварных романов.
У неё было довольно чёткое понимание «нормы», а потому все проявления человеческой натуры, не укладывающиеся в эту самую норму, решительно ею отвергались. Хуже отклонений было только неизвестное, то, с чем маме не доводилось встречаться раньше. К такому сразу и не поймёшь, как относиться. Сколько я её помню, мама всегда была пугливой и насторожённой, меня она растила такой же, и вырастила, чего уж там. Я не любила в себе эту мамину часть, презирала даже, но отторгнуть не могла. И злилась. Было бы нечестным сказать, что мы никогда не были близки, ведь до определённого возраста любой ребёнок не мыслит себя без матери. Но когда этот возраст, наконец, настал, я усиленно отдалялась, пытаясь заиметь свою точку зрения на всё то, чего не успело коснуться мамино воспитание. И заимела – не по уму – наперекор.
Ограниченная периметром собственного двора (чуть позже – крохотного городка) и обществом семьи, нескольких школьных приятельниц и родительских друзей, я обрела свободу, пускай и мнимую, в смелых изощрённых фантазиях. Я плавала в них, пугающих и замысловатых, частично уворованных из книг, частично созданных мною же. Я могла в них дышать, быть собой, и больше – быть той собой, которой я никогда не была. Мама не придавала моим чудачествам большого значения, они никак меня не выдавали.
Что до отца, наше взаимодействие сводилось к общему быту, его флегматичному интересу, скоро ли он понянчит внуков, и рассказам о том, как он мечтал о наследнике (наследовать что?), но богам было угодно иначе.
В подпитии отец частенько злился, и мама старалась уложить меня как можно раньше, порой лишая ужина, лишь бы избежать скандала. Если я всё-таки выходила из комнаты до того, как он уснёт, а на подобный риск я решалась только по большой нужде, от отчаяния и страха замочить постель, отец, раскрасневшийся и вспотевший, кричал чужим, дребезжащим голосом: «Убери её с глаз долой… убийца… маленькая гадкая убийца!» К утру он забывал о своей ярости, я же помнила о ней всегда. Как и о том, что вообще-то мама родила двойню – меня и крохотного голубоглазого мальчика. Для брата отец и придумал моё чудесное диковинное имя, именем для меня он не озадачился. Однако сразу после родов выяснилось, что малыш не дышит самостоятельно. И хотя доктор отважно сражался с косматой упрямой смертью, он проиграл. Мой брат не родился мёртвым, но его лёгкие так ни разу и не смогли наполниться кислородом; через десять минут после нашего появления на свет медсестра сделала в маминой карте пометку о смерти одного из детей. В отличие от мамы, которая сохранила какое-то небывалое спокойствие, отец был безутешен. Он запил и пил с месяц, нас с мамой из больницы забирали его друзья.
Кто-то из стариков, полоумных, переживших себя самих, вспомнил как нельзя кстати пророчество знахарки с горы, и оно, липкое, комковатое, будто остывшая каша, и отпугивающее, было следующим после смерти, чем встретил меня мир. Дитя, что убьёт невинного младенца одним своим появлением, придёт в наши земли, чтобы изменить их навсегда. Изменить навсегда? Что могла изменить девочка, неспособная неслышно пробраться в туалет, пока отец клянёт её на чём свет стоит? Людская молва добавила соли к маминому невыплаканному горю. Да и только.
Месяц я жила без имени, меня называли «девочкой», мама ждала папиного решения. Всё дело в том, что в нашей местности испокон веков мужчины занимали особое, непомерно важное положение, ибо только они были способны прокормить семью: женщины до рыбной ловли не допускались. Со временем мужчинам перешли права на все мало-мальски сто́ящие решения, в том числе и на выбор имени ребёнка. Но отец не просто не проявлял ко мне никакого интереса – он сторонился меня, избегал, не замечал. Разговоры о том, что неплохо было бы наконец как-то меня назвать, ни к чему не приводили. Потеряв всякое терпение, мама записала меня под именем мёртвого брата – Паскаль. Это было мужское имя, не предполагавшее никаких женских вариантов, так что в попытке следовать традициям мама зашла далеко за рамки приличия и разума. Так бывает, что стоит только завидеть цель, дороги уже не разбираешь.
Но вот как раз за это чудачество с именем я была особенно благодарна матери. Мне моё имя нравилось. Ни в школе, ни где-то в округе мне ни разу не довелось повстречать тёзку, а это дорогого стоило в местечке, где люди не отличались оригинальностью в отношении чего-либо. В старших классах я узнала, что паскаль – это единица измерения давления, сила, с которой небо давит нам на плечи. Это было горькое открытие, нерадостное, и я предпочла о нём поскорей забыть. Как ни крути, а имя оставалось особенным что для времени, что для места, что для девочки, гордо носившей его.
Это всё истории из жизни одной самой обыкновенной семьи, в которой всё летело под откос на моих глазах. Мне надо было украсть время из всемирных песочных часов на раздумье. И я себе это позволила. Шла куда глаза глядят, так быстро, что ускорься хотя бы немного – и бежишь. Поначалу меня бросило в жар от нахлынувших эмоций и переживаний, но ещё с утра объявили штормовое предупреждение, и теперь погода настойчиво пыталась оправдать прогноз. Ветер пришёл с севера, запутался в раскиданных на гальке сетях и бился, как мотылёк о стекло, то об одну, то о другую отвесную скалу, ограждавшую нас от мира. После часа, а то и двух, пустых хаотичных шатаний я окончательно продрогла, а с неба начали срываться редкие крупные ледяные капли.
Я ушла настолько далеко, насколько позволял уйти мой город, и оказалась там, где никогда раньше не была (странно, что здесь остались ещё такие места), так что ни улиц, ни домов уже не узнавала. Сделав несколько противоречивых поворотов в поисках укрытия от дождя, я наткнулась на безымянный бар с неоновой вывеской, мигающей то густым бордовым, то светло-зелёным светом. Нарисованная на стене стрелка вела вниз. Бар располагался в подвале жилого дома, выглядел заброшенным и угрожающим, но деваться некуда: обрывистые раскаты грома вынудили меня зайти. Я спустилась по лестнице.
В помещении было мало людей, играла музыка, что-то типа джаза или блюза – ничего в этом не смыслю. Давным-давно учительница рассказывала нам, что если слышишь мелодию, которую невозможно повторить или хотя бы напеть – это джаз. Или блюз? Я выбрала столик в самом углу; официант, неуклюжий парень с непропорционально длинными ногами и усталым лицом, принёс меню. Он был похож на кузнечика, обратившегося в человека, но не до конца, словно волшебного зелья не хватило каких-то две капли, и обращение прошло не гладко.