Дарья Плещеева – Аэроплан для победителя (страница 66)
Вспомнилось – и тотчас было изгнано на задворки памяти. Чтобы не травить душу.
Лабрюйеру совершенно не хотелось вспоминать былые ошибки – и ту, которую он считал роковой, тоже. Он хотел жить так, чтобы прошлое даже в снах не высовывалось из мрака и не пыталось зацепить когтистой лапой. И он добровольно провалился в яму, выход из которой мог быть только один: вспомнить наконец прошлое и на его обломках начать строить настоящее будущее. Потому что идеальное, с его точки зрения, будущее могло быть только продолжением прошлого, то есть – возвращение в полицию, служба инспектором, жизнь лихая, прекрасная и хоть кому-то нужная.
Он шагал по городу, не обращая внимания на мелкий дождь. Ему только казалось, что сильных чувств в жизни больше не будет, потому что не должно быть. Выяснилось, что он способен на мощную и всеобъемлющую ненависть к Енисееву. Причина была невнятной и в слова толком не оформлялась. Можно ли ненавидеть того, кто свысока дал изнемогающему от жажды пустынному скитальцу глоток воды, ровно один глоток? И не более? Пожалуй, можно…
На вокзале Лабрюйер встретил Стрельского и Эстергази. Они ездили за покупками в Ригу и возвращались в Майоренхоф.
– Ну что, кончилось лето? – спросила Эстергази. – Ах, как обидно…
Обидно ей было другое – Линдер объяснил ей, что подарки незримого поклонника придется сдать в полицию.
– С одной стороны, куда еще в такую погоду деваться дачнику, как не в концертный зал, – рассуждал Стрельский. – А с другой – шлепать по лужам ради нашего возвышенного искусства?.. Да будь оно неладно! Впрочем, еще распогодится, – утешал ее Стрельский. – Вот что – нужно будет в «шествии» всем выйти с зонтами! Вот это будет фурор!
– «Шествие» отменяется навсегда. Водолеева так скоро не выпустят, Лиодоров уже не вернется, Енисеев уезжает, – сообщил Лабрюйер. – Завтра днем.
– Так надо же предупредить Ивана!
– Он сам предупредит… Он уже предупредил! – вдруг заорал Лабрюйер. – Он же всегда все делает вовремя! И всегда все за всех правильно решает! Черт бы его побрал!
– Что это с вами, голубчик? – спросила ошарашенная Эстергази.
– Оставьте его, Ларисочка, – вдруг приказал Стрельский. – Если он сейчас примется отвечать на ваши вопросы, то это будет вранье, и потом вам обоим станет стыдно.
– Ах, вот вы как?! – Лабрюйер возмутился беспредельно. – Вы еще смеете?! Да вы такой же неудачник, как я, старый провинциальный неудачник! Чего вы добились?! И вы еще поучаете?!
– Я исполнил замечательную роль Калхаса, – преспокойно ответил Стрельский. – Отличная возрастная роль. А вот вы, молодой человек, своей роли никак не найдете, потому и беситесь.
– Какой я вам молодой человек?!
Но вспышка злобы, неожиданная для самого Лабрюйера, уже угасла. Он опустил голову и уставился на носки своих светлых летних туфель.
– Идем на перрон, – сказала Эстергази. – Провороним поезд – до следующего целых полчаса.
– Ваше счастье, Лабрюйер, что мы с Ларисочкой к таким сценам давно привыкли. Должно быть, вы действительно актер, если изливаете душу в таких трагических монологах. Кто бы мог подумать?
– Какой я, к черту, актер… – пробормотал Лабрюйер, развернулся и поспешил прочь с вокзала.
Ночевать он пришел в квартиру на Столбовой улице, в свою комнатку на пятом этаже. Постельного белья не было – хозяйка все отдала прачке, и он укрылся колючим шерстяным одеялом.
– Сорок лет, старый дурак, – сказал он себе. – Актер, как же! Старый дурак. Жениться надо, вот что… и пусть родня жены подыщет место… сидеть в конторе, перекладывать бумажки из папки в папку… впрочем, есть еще церковный хор, если покаяться – возьмут обратно… Сорок лет – и кто я?
Главного он себе, конечно, не сказал: чтобы жениться на Селецкой, да что жениться – хотя бы для начала руку и сердце предложить, надо быть «кем-то». И то она еще вряд ли захочет слушать – ей же красавцев подавай, вроде подлеца Сальтерна, чтобы свой автомобиль и квартира на улице Альберта, в вычурном доме, а окна в гостиной обязательно в форме огромных замочных скважин, всему городу на удивление!
Селецкую следовало отправить во мрак, к остальному прошлому. Ну не сбылось – так мало ли что не сбылось? Вон в двенадцать лет собирался бежать из дому в Америку к диким индейцам, вовремя изловили – и что же, всю жизнь эту беду оплакивать?
Он до утра ворочался, сражался с одеялом, тихо ругался, лелеял мечту – с утра выйти хоть бы в рюмочную и успокоить душу водкой! С утра – и к вечеру уже настолько прийти в себя, чтобы, явившись в Майоренхоф, надеть фрак, напудрить рожу, припомадить короткие волосы и поехать к Маркусу – петь романсы.
Забылся он под утро – и слышал во сне «Баркаролу».
Когда проснулся – время было чуть ли не обеденное.
В рюмочной, куда Лабрюйер отправился натощак, стояли какие-то гнусные образины. Он посмотрел на них и понял – это такие же сорокалетние мужчины, только совершенно потерявшие человеческий облик. Нужно было искать другое место, где наливают, не такое гнусное. Он пошел по Столбовой в сторону Московского форштадта. Перейти железнодорожные пути, обогнуть Ивановское кладбище – там где-то должен быть трактир, довольно чистый трактир, в этом трактире брали восемь лет назад банду квартирных воров, и тогда же ускользнула юная форточница Лореляй…
Перебраться через рельсы Лабрюйер не сумел – там маневрировал длинный поезд, то останавливался, то трогался. Он повернул налево и пошел в сторону вокзала – где-то же есть удобное для перехода местечко. Чертов поезд, как нарочно, двинулся в ту же сторону. Так они шли примерно с одной скоростью до переезда на Романовской улице. Там Лабрюйер нашел возможность перебежать в Московский форштадт, но трактир искать уже не стал, для этого пришлось бы возвращаться назад, возвращаться же он страх как не любил. Поблизости от вокзала полно было всяких питейных заведений – он решит, что там и найдет подходящее. Да и в здании самого вокзала имелся буфет.
Всего вокзалов в Риге было шесть, раскиданных по городу довольно причудливо. Лабрюйер двигался к тому, что на Станционной. Оттуда уходили поезда в Санкт-Петербург, Москву, Орел, Вильну, Варшаву, Вену, Берлин, так что пассажиры там собирались почтенные, с немалым количеством багажа. Перед вокзалом стояла на видном месте АлександроНевская часовня, построенная в 1889 году в честь чудесного спасения августейшего семейства возле станции Борки.
Лабрюйер имел с религией обычные для человека своих лет отношения: заходил в церковь поставить свечку, мог и постоять с четверть часа во время службы. Хотя мать с бабкой тайно от папеньки окрестили его в Благовещенском храме и даже носили дитя к причастию, после бабкиной смерти это воцерковление, в сущности, завершилось. Уроки Закона Божия, как это часто бывало, отвадили мальчика от веры, а время возвращения к ней еще, видно, не наступило.
Может, он бы и не зашел в часовню, кабы не толчея на Станционной улице. Трое орманов, что привезли пассажиров с немалым багажом, норовили доставить их к самым вокзальным дверям – и сцепились меж собой самым дурацким образом, причем одну бричку даже вынесло на тротуар. Лабрюйер отошел в сторонку и оказался возле часовни. Состояние души было такое, что он зашел и встал в уголке. Пассажирки забегали – затеплить свечку и помолиться на дорогу, торопливо выходили, крестясь вполоборота, Лабрюйер стоял в углу, насупившись. Вчерашняя дурная погода сменилась серой и скучной, но когда он входил в часовню, выглянуло солнце, и цветные лучи, пронзая витражи, оживили майолику на стенах, серебряные оклады образов с камушками, круглые металлические начищенные подсвечники.
Вдруг он услышал: две дамы беспокоились, как бы не опоздать, потому что назавтра в Петербурге их ждали к званому ужину.
Лабрюйер знал, что в Питер поезда уходят с двух вокзалов – Двинского, у которого он оказался, и Александровских ворот. Енисеев, надо полагать, уезжал с Двинского. Странная мысль пришла: Енисеев сказал «не трудитесь провожать», значит, проводить надо! Что он, в самом деле, о себе воображает, чертов жандарм?
Надо сказать ему, надо непременно что-то сказать… Чтобы понял!..
Лабрюйер побежал к кассам третьего класса, где продавались десятикопеечные перронные билеты – без них и близко к поездам не подпускали.
Петербуржский поезд был уже не то что подан, а собирался отбывать. Из Риги уезжали немногие – дачники с детьми желали досидеть на штранде до конца августа, хоть бы разверзлись хляби небесные, дамам и господам Северная столица летом особых развлечений не сулила. На перроне были мужчины, более всего похожие на чиновников, несколько военных, носильщики, с полдюжины семейств, провожающих родственников.
Енисеева Лабрюйер обнаружил сразу – тот стоял у дверей вагона первого класса с товарищем, немолодым и осанистым. Это был его помощник, которого Лабрюйер знал лишь по отчеству – «Акимыч». С ними были Танюша и Николев.
– Мы оба поступим в летную школу, – говорила Танюша. – Хватит с меня театра. Мы с мужем станем военными авиаторами. И когда госпожа Зверева перевезет аэропланы в Гатчину – мы за ней туда поедем.
– Как же вы, Николев, без сцены? – спросил Енисеев.
– Если будет война – тут уж не до сцены, – ответил юноша. – И, знаете, на войне, наверно, лучше в небе, чем в окопах, правда?