Дарья Дугина – Топи и выси моего сердца. Дневник (страница 3)
Русские всегда хотели объединить душу и тело. Для нас тело слишком неодухотворенное, а дух слишком летуч. Ах, как хочется это все объединить!
Начала внимательнее относиться к маленьким масштабам. Закончится ли это тем, что я буду созерцать многовековые китайские вазы?
Керуак[29] вылил на меня, тоскливого читателя, способного разбирать лишь по буквам и главам Ману-смрити[30], багряный закат, исчерченный клоками пыли одиноких, тонущих в тлении американских фонарей, пустырей и пустынь, расчерченных железными дорогами, ведущими из одного края «ничто» в другое.
Сейчас особо чувствуется «потеря». Открывая библиографии обнаруживаю, что самые сложные и важные темы философии и религии-мистики были подняты в Российской Империи в начале ХХ века. Перевод Ману-смрити был сделан в 1913-м Эльмановичем. Религиозно-философское общество зацвело черной розой на почве засыхающего сознания русского мира.
Сердцем нового рассвета был Петроград, ныне, погибающий от совершенной опустошенности, тоски и множества сломанных болотом судеб, что бродят призраками по гранитным набережным, покинувших город белых ночей. Там болотистым темным слоем окутаны жители – будто бы в хитон, а небо прикидывается огромным, пугая низкие, еле превышающие деревья, гниющие дома. Там, около Исакия бродят ссоры и перепалки, и надежды, а в парках около гигантских стен без окон сидят призраки.
На Петроградке улицы меняют свои направления и углы, обманывая строгого путешественника лабиринтами, которые, сговорившись с Каменноостровским, строят набережная реки Карповки. В этом заговоре участвуют и птицы, тяжелой поступью продавливая металлические, со шрамами, крыши. В этом городе можно умирать (не умереть) или быть несчастным, да так, чтобы находиться где-то между смертью и жизнью. В этом городе можно слиться с призраками и постепенно ими стать.
Проснулась. Неспокойно. Брожение в сердце. Похоже на чисто физическое. Отчего-то я чувствую свое сердце. Как оно переваливается и немного болит. Не тянет, но лишь немного, будто помехи. Лежу среди пасмурного неба с сердцем, работающим как сломанный холодильник. Просто болит сердце. И из того ничего не следует. Внутри по-прежнему гуляет черная меланхолия, может, это она так себя проявляет. Просто болит сердце. И из того ничего не следует. На улице началась осень. Нет новости светлее. Если осень, то ее законы я знаю – погребения, закапывания, почвы, распарившиеся в холодах ночи деревья, туманы листьев, нахмурившееся небо, и атмосфера, будто все покойники выходят паром из земли. К осени есть смысл жить. Или же дожить, чтобы ее застать. Легкое солнце в дымке пробивает листья опадающие. Такое допустимо даже в Летнем саду. Летнем саду… Летнем саду…
Просто болит сердце. И из того ничего не следует. Ах, если бы так случилось, что лето закопалось бы в дожди. И невидимо перешагнуло бы в осень. Слишком много весны во всем остается, слишком много черной весны.
А сама я будто стала рассказом Бунина. Одним сплошным рассказом, длящимся больше века.
По морю житейскому идти в добром темпе. Рассекать воды фрегатом воли.
Какой воздух мягкий и сладкий, хочется дышать очень часто, чтобы принять его внутрь, овнутрить, приютить. Вот так иду по темнеющему вечеру и набираю в себя воздух. Тело все может приютить – вот такое оно всепреемлющее.
Если и есть что-то более темное, чем рытье котлована Платонова, так это Гастев. Инфернальный коммунист Алексей Капитонович Гастев!
Центр Питера. Утро понедельника. На остановке у метро Сенная сидит старушка и режет большим ножом мясо на маленькие куски.
Питер. Утро. Сенная. Мясо.
Самое важное во всех отношениях – дистанция. Чтобы обнаруживать в Питере самое яркое, необходимо быть с ним на дистанции. Приезжать редко. Всякий слом дистанции грозит разочарованием. Помнить о жесте как языке. Стала свидетелем барочной оперы, воспроизведенной в ее первоначальном виде: всегда три скола на жестах, яркие интонации и произнесение окончаний в старофранцузском. Пели про Аттиса и Кибелу[37].
Андрей Белый: