Дария Беляева – Терра (страница 59)
Глава 13. Кухонный ножик
А у отца мамкиного мать в оккупацию с немцем одним спала. Как все такие девчата, за шоколад, тушло и колготки. У нее на руках сынок годовалый, а тут – война. В Ивано-Франковске, в городе ее, стояло дохренища фрицев, наглых таких морд. Ну она себе для секса выбрала обер-кого-то-там, бегала потом от него аборты делала и спала спокойно, а Володечка ее шоколадки ел.
Да, шоколадки ел. Ну, значит, трахала фрица своего так и эдак, быстро ему понравилась, он ей мармелад носил грушевый. Ну и всё. А потом она увидела, как этот ее обер-кто-то-там расстреливает не то жидят, не то партизанчиков – маленьких, и ее всю перекорежило. Она жила, как бабочка, не видела зла. Ей было все равно, кто и как, лишь бы чего принес. А тут ей не жилось больше, все думала о мальчишках мертвеньких. А фриц переживал, что она приболела страшно, зиму не переживет, застудилась (это он ошибался, все от земли было, все ее болезни).
Вот лежит, значит, неспокойно ей ночью, а фриц рядом храпит. Морда у него лощеная и выбрит гладко, а мальчики под землей лежат, в общем рву. Расплакалась вдруг, что она полицаечка, что мальчиков жалко и вообще обо всем на свете, о мире, о войне. Фриц проснулся, а она ему:
– Спи, спи.
Она была ласковая тетенька, ручная, он и заснул. У таких тетенек все засыпают. А она босая пошла в ванную, умылась, волосы забрала лентой, как девочка, потом сходила на кухню, письмо трехлетнему сынку написала и с ним еще постояла. Думала, как оно так вышло. Почему она взяла и отказалась от спокойной, сытой жизни? Даже если Советы вернутся, то это не завтра будет, тогда почему?
Думала, думала, не надумала. Взяла нож, вернулась в постель, с ножом легла, я так думаю. Последний у нее шанс был, но что она себе думала, этого никто не узнает – об этом не было в письме, а душа ее с сыном и мужем не осталась.
Короче, прям в горло она ему нож вогнала. Может, башку отхерачить хотела, да не вышло, она ж не Юдифь, а он не Олоферн, у всего в мире калибр поменьше стал.
Сыночка соседям отдала, чтоб спрятали, а сама повесилась.
Она еще долго в Ивано-Франковске висела, в самом центре города, немцы ее не снимали, говорили, сами повесили. А они только перевесили. Победила она.
Приехал муж ее, не знал, что и думать.
Такая история. Вот она молодец или не очень? Героиня или шлюшка? Стоило ей вообще-то сына оставлять? А о муже она подумала?
Но раз такое у нее было сердце, значит, иначе она не могла.
Никого в мире не осудишь, даже если постараешься. И нечего камни кидать.
А это я к чему? Не знаю даже.
А может, вспомнилось, потому что Одетт нам с Мэрвином в тот самый день, когда я был мудак, кричала:
– Идите домой! Мне не нужны тут пьяные славяне! Вас нужно учить только считать до ста!
Одетт очень нравилась наша шутка про Кобург, про то, что происходит Одетт из первого города Германии, где нацисты набрали абсолютное большинство голосов. Она так смеялась, что вид у нее стал совершенно безумный. Стояла на балконе и пускала мыльные пузыри, значит. На ней были короткие шорты, открывавшие красные коленки, всегда яркие оттого, что Одетт ползала на коленях в гараже, собирая дурацкие механизмы, маленьких роботов.
– Позови сестру!
– А вот и не позову! Не нужны вы мне тут!
Она так смеялась, блестела в темноте зубками. Это сейчас я понимаю, какая она тогда была красивая, а в тот момент больше всего хотелось скинуть ее в бассейн.
Мэрвин сказал:
– Слушай, да что ты за дура-то такая? Позови ее!
– Она спит!
– Ну, разбуди! Скажи, что мы пришли!
Эдит вполне сносно общалась с остальными моими друзьями, но с Мэрвином – лучше всех. Нас троих объединяло нежелание быть теми, кем были наши родители. Причины у нас были разные, но цель – одна. Алесь бы нас не понял.
Мы все были ужасными бездельниками по звериным меркам, у нас сложилось что-то вроде клуба взаимопомощи по этому поводу. В основном мы помогали друг другу, напиваясь до скотского состояния.
Я отошел глубже в сад, взял керамического гномика, занес его над мрамором, в который заключили бассейн.
– Если ты нас не пустишь, я разобью эту хуйню, обещаю.
– А разбивай, – сказала она и пустила в мою сторону рой мыльных пузырей. Освещенные яркими прожекторами вокруг бассейна, пузыри казались волшебными существами или штучками, феями, драгоценными камнями из-под серебряного копытца.
Мэрвин тут же принялся их ловить, громко ругаться. Мы и вправду были пиздец какие пьяные. Мэрвин чуть не свалился в бассейн, а я все смотрел на пузыри, которые Одетт выдувала со старанием маленькой девочки, какой она постепенно переставала быть.
Роскошно они сияли: фиолетовым, синим, золотым, зеленым, я даже мог рассмотреть отражение дома, стянутое в узкую, искаженную картинку, вокруг которой все разноцветно сверкало.
Мыльные пузыри я любил больше всего на свете. Они ассоциировались у меня с мамкой, с самым далеким детством, с тем, что мне когда-то было пять лет, и с жарким (иногда у нас тоже бывало совсем жарко) летом. Как-то раз отец привез нам баночку мыльных пузырей. Знаете, такие красненькие, скользкие тубочки с протекающей крышкой, на вершине которой разные лабиринты с шариками под цветным пластиком. На этикетке, как сейчас помню, был изображен веселый крокодил.
У меня тогда сложилось впечатление, что пузыри отец принес скорее маме, чем мне. Наверное, правда – она их любила.
Ой, пошли мы, короче говоря, в лес, и неожиданно нас застал дождь, под ним мы бегали и кричали, такое было облегчение после жарких, душных дней. А потом сели с мамкой, значит, на поваленное дерево, в самой чаще, и она стала пускать пузыри, показывать мне, как это делается.
– Все очень легко, – говорила мамка.
– Они такие, как души девчонок.
И мамка так засмеялась, что эхо по лесу пошло, вообще по-ведьмински. А пузыри показались мне чем-то удивительным, все эти цвета, бензиновые блики, легкость и невесомость. Их разноцветная прозрачность так причудливо сочеталась с темной, влажной зеленью леса. Пузыри лопались, когда касались листьев или веток, но мама создавала все новые и новые, и они кружили вокруг, как кусочки какой-то забытой сказки.
А как же от них пахло, до сих пор роднее этого запаха мне ничего на свете нет. Иногда мама ловила один из пузырей на палочку и подносила к моему носу. Это был запах клубники и ванили, пудровый, едва-едва заметный, но пленительно-сладкий. Я тогда думал о вафельке с вареньем или о чем-то таком, но на самом деле аналог было не подобрать.
Пузыри плыли сквозь лес к какой-то своей цели, доверяя ветру. Я боялся лопнуть хоть один, мне не хотелось разрушать эту перламутровую красоту. Мама снова и снова ловила пузыри на палочку и отбивала своими пойманными пузырями те, что плыли в воздухе свободно.
– Попробуй. Так ты их не лопнешь.
И я попробовал, и мне все чудилась упругость, легчайший вес, но я ни в чем не был уверен. Все было зыбко, все плыло. Где-то далеко шумела речка, но я долго слышал только мамин голос.
– Показать тебе фокус?
– Покажи мне фокус.
Мамка не спеша закурила, затянулась и выдула дым в пузырь. Он получился мутный, молочный, как бельмо. Мамка лопнула его сигаретой, и дым, заключенный в нем, разошелся неспешно и совершенно невероятно. Как в кино про самую настоящую магию.
Я видел ее, я видел магию, она была передо мной. Эти начиненные дымом пузыри плыли по лесу и, разбиваясь, оставляли после себя туманные всполохи.
Господи боже мой, ничего на свете красивее и представить нельзя. От маминых рук потом пахло сигаретным дымом и мыльными пузырями. Для меня, когда я сейчас представляю ее руки, это и есть их главный запах. Не холодная вода Усть-Хантайского водохранилища, не омертвевшая кожа, не пропитавшаяся влагой плоть. Нет, только сигареты и мыльные пузыри. Так я чувствовал ее всего один день, а мертвую помню намного дольше, почти всю остальную жизнь. Но это ничего не изменит.
Только ванильно-клубничное облачко, только горечь рыжего Pall Mall, который она курила.
И, бля, эти пузыри, плывущие в сумеречном летнем лесу, этот неверный свет, делающий их еще ярче, еще хрупче – все мое, никому не отдам.
Вот и тогда смотрел я, значит, на Одетт, пускавшую мыльные пузыри, на их причудливую игру со светом, на то, как они падали и разбивались, на то, как их губил Мэрвин. Смотрел и думал о маме.
– Если откроешь, я тебе фокус покажу.
– Не надо мне фокус! Давайте-давайте, валите в помойку, из которой вы вылезли!
– Все, Одетт, сейчас окно разобью! Ты меня задолбала!
– Окно! Это же идея! Так, Боря, мы лезем через окно!
Я вытащил из-под лежака очки Одетт для плаванья и запустил их в нее, она ловко увернулась и показала мне язык.
Мы прошлись под окнами, и Одетт пустила нам вслед еще пузырей, а потом оросила Мэрвина мыльным раствором.
– Вот мелкая сучка, а? – сказал он.
– Это да. Но хоть башку помоешь.
– И то верно.
В тишайшем Пасифик Палисейдс на меня вдруг напала тоска по конфетным трубам теплостанций и маленьким радиорынкам, по всему моему да папашкиному. Все остальное мне стало противно, хотелось огромных промзданий вокруг, хотелось широких лесов, хотелось панельных многоэтажек и снега по колено. Я даже порадовался, что мы забежали в русский магазинчик и купили для Эдит ее любимых вафель с малиновым вареньем. Приторный джем и то-о-онкая, такая совсем неамериканская вафелька, вот Эдит эту еду понимала, а мои одноклассницы, для примера, вообще нет.