реклама
Бургер менюБургер меню

Дария Беляева – Терра (страница 39)

18

– Я не ела пиццу с морепродуктами.

Вот я так рассказываю, получается, будто она очень суровая, какая-то жесткая, но это не так. Эдит просто холодная, как труп, сам характер у нее вообще-то не стальной.

На кухонной стойке (тоже, мать ее, мраморной) я заметил чашку, в которой чернел остывший кофе. Рядом с ней лежала книжка Томмазо Кампанеллы «Город Солнца», это такая старенькая итальянская зодиакальная утопия, где тощих женили на жирных и вообще все хорошо было.

Эдит вообще-то очень много читала, и была в этом плане абсолютно всеядна. Говорила мне как-то по пьяни, что тонет в море и цепляется за книги, за обломки огромного мира.

Я на нее смотрел настороженно, она мне нравилась, и в то же время я не понимал, как с ней общаться. А потом она вдруг начала делать кофе, для меня, ни слова не сказав, и все стало как-то естественно и просто, будто мы старые друзья и я пришел к ней сегодня, а виделись мы, скажем, позавчера.

– Папы и Марии нет, они вернутся только к девяти, если не к десяти.

– Ну, теперь я точно вынесу телевизор.

Не засмеялась, но как-то странно плечами повела.

Стали мы, значит, пить сладкий черный кофе, потому что молока в этом богатейшем доме не оказалось. Я ей много о себе рассказывал, прям захлебывался – все истории, может и слишком личные даже. Эдит хорошо слушала, с интересом, с каким-то спокойным сочувствием.

Но вот я дошел до того, как мамка моя утонула, и Эдит вздрогнула.

– Мне жаль.

Она с нажимом сказала мне это, как ребенку, я скосил глаза вправо и увидел мамку, она сидела на стуле, покачивалась, голова ее была сильно запрокинута, словно мышцы ее не держали, синюшный язык был такой толстый, что я его видел. Мамка частенько так дурачилась, когда живая была, но сейчас выглядело жутковато.

Посмотрела на меня своими глазами с мертвенной поволокой, словно у забитой коровы – черные они, туманные, – да и сказала:

– Хорошая какая девочка, Боречка.

Я задумчиво кивнул.

Эдит смотрела сквозь мою мамку, она не видела, что мертвые здесь, с нами, в нас.

Такая у нее была беда, она мне не сразу рассказала. Вообще сначала она мало говорила, все больше меня слушала, внимательная и апатичная одновременно. Ой, а я про себя-то рассказывать люблю, и так мне понравилось про свою жизнь говорить, что я и позабыл ее спрашивать.

Потом привезли пиццу, и мы пошли к ней в комнату. В этом, знаете, ничего не было, что между парнем и девчонкой может случиться, никаких таких штук, которые обещает обычно чья-нибудь комната, чья-нибудь кровать.

И вот, когда мы ели пиццу и я весь перепачкался в соусе, а она рвала на кусочки горячую корочку, вдруг я от нее услышал:

– Моя мама умерла. И папа Одетт. Они умерли вместе.

Эдит прошла к столу, выдвинула ящик и достала из него тоненькие сигареты, открыла окно, закурила, выгоняя дым в сад, непривычно энергично размахивая рукой. Я взял себе еще кусок пиццы.

– Ого, это в какой-то катастрофе?

– Да. Этим летом, – продолжила она, будто меня не слышала, затем встрепенулась, глянула так темно и остро. – Но еще до катастрофы. Ее все равно не вышло остановить. Это был ураган «Катрина». Здесь, в Америке.

Я тоже закурил, лег на ее кровать, по-принцесскиному мягкую, пахнущую девчонкой. Комната у нее была строгая и безликая, как в гостинице. Зато всюду валялись книжки, читала она Хайдеггера, Саида, Гомбриха, Бодрийяра, Ролана Барта, Карла Барта и вообще орду каких-то мужиков, которым нравилось заморочиться. Все знала, о чем ни спроси, но ей ничего не помогало. Такая была Гермиона Грейнджер, вообще ужас. Больше всего любила книгу «Жестяной барабан» Гюнтера Грасса. Я потом почитал – немецкая чернуха, мне понравилась, но без такого уж восторга. А она в ней что-то понимала такое, что мне и не снилось.

А ей «Котлован» не понравился, она от него даже заболела. Что русскому хорошо, то немцу смерть. Ну и наоборот, соответственно.

Ну и кстати, немкой она не была, а была австриячкой, из Вены, из уютного, имперского, аккуратного городка такого, из края тортиков и анатомических музеев. Так она и говорила: лучшее, что есть в Вене, – торт с абрикосовым джемом и Наррентурм со скелетом гидроцефала.

Она Вену тайно любила, но, как и Чеслав Милош, не считала нужным привязываться к городам – способны исчезнуть с карты (или как там было?).

Короче, я все оттягиваю да оттягиваю, не могу историю Эдит начать. Потому что грустная эта история, да и настолько она Эдит принадлежит, что не расскажешь правильно. Ну да ладно, правильно, неправильно, а мне она вот что говорила:

– Они бы наверняка погибли от урагана. Чуда бы не совершили, там много кто не справился, мышей погибло достаточно.

Над зеркалом было скотчем вылеплено: «неравенство перед смертью остается очень большим». Докурив одну сигарету, она сразу же взяла вторую.

– Но они даже не доехали туда, где собрались все остальные. Разбились на машине. Вот так все нелепо – за пять часов до катастрофы.

Эдит по-настоящему выплевывала слова, они ей не давались, было видно, что думает она больше, чем говорит. Ее как бы тошнило всеми этими откровениями, ее хотелось подержать за волосы, ей хотелось дать воды, и лоб у нее взмок, и рот она вытерла.

– Мама путешествовала по всему миру. Она любила спасать. Любила быть героиней. Была героиней.

Отвлеклась на мамку свою и тут же замолчала, сохранила ее, сберегла для себя.

– Неважно. Она и отец Одетт, Петер, были любовниками. Познакомились где-то, куда мой папа и мама Одетт никогда бы не сунулись. В Конго, что ли.

Было у меня такое ощущение, будто я первый, с кем она откровенничает, не доверила бы она такого ни психотерапевту, ни родственникам (особенно новоявленным), да никому вообще. А я был ей человек случайный, новый, необычайный. Я ни к чему не обязывал, и слова она кидала мне, как камни.

– Я об этом знала. Мы с ней вообще-то дружили. Лучшие подружки почти. Я про мамину измену знала, а папа нет. Мне стоило рассказать об этом ему, он устроил бы скандал, никуда бы ее не пустил, поехал бы с ней, да хоть бы выехала она на час позже и не разбилась бы, разминулись бы с той машиной. Все можно было изменить.

И ничего нельзя было изменить. Разминулась бы с машиной, погибла бы в катастрофе, а дома б осталась, так мало ли смертей на земле. Кому суждено, тот помрет все одно.

Говорила об этом Эдит неорганично, неестественно, словно писала письмо. Но такое бывает, я слышал, когда у тебя из сердца все слова вырезаны и ты не можешь выразиться, молчишь-молчишь, а если и говоришь – так все не то.

– Ну ужасно, чего. Мне всех жаль.

– Мне тоже всех жаль.

Это потом, когда она была пьяная и швырялась вещами, я узнал, что матери ее башку оторвало, прям натурально оторвало, и у нее на горле, когда она лежала в гробу, был такой толстый, такой заметный шрам.

Это потом я узнал, что оба они погибли сразу, потому что столкнулись с ебучей фурой, как в «Пункте, мать его, назначения».

Это я потом узнал, что Эдит с отцом не могли забрать мать из морга из-за урагана, и она лежала, лежала, лежала там, как забытая игрушка.

Это я потом узнал, как много макияжа требуется, чтобы скрыть истекающий срок годности у трупа.

А тогда – никакой водки, никаких соплей. Однажды мы с ней душили друг друга, чтобы словить кайф, и она просила меня давить сильнее, но пока я всего этого еще не знал. Эдит казалась мне очень сдержанной.

– Хочешь продолжить дело мамки своей? Спасать мир, и все прочее?

Эдит резко затушила сигарету, прямо о белый подоконник, и я заметил еще парочку таких вот черных отметин. Ой, тоже плачут богатые, ей-богу.

– Нет. Я не собираюсь.

Тут я ее понимал.

– Ну да, чего себя опасности-то подвергать.

– Не в этом дело.

Она села рядом со мной, взяла еще кусок пиццы.

– Я не собираюсь, – сказала она с набитым ртом, – ничего делать, потому что пусть мир летит к черту. Я его ненавижу.

Как было искренне сказано, того и гляди луч софита на нее упадет, я ждал ключевого монолога, но его не последовало.

– Прикольно, – сказал я наконец. – Ну, тоже выбор.

– Твоя мама тоже умерла. Как ты это пережил?

А я не пережил. Я слышал ее шаги там, внизу, знакомые, напоенные водой Усть-Хантайского водохранилища.

– Я ее съел.

Недоеденный кусок пиццы Эдит бросила обратно в коробку и больше к нему не притронулась, даже когда я все объяснил.

– А у нас в это не верят, – сказала она задумчиво.

Я потянулся к ее куску.

– Да, – сказала она. – Бери. И мидий, которых я выковыривала, тоже.

Вроде такая богатая, а что-то в ней было и предельно простое.

– У нас верят, – сказала она тихонько, – что, умирая, человек уходит отсюда. А куда – этого уже никто не узнает. От него остается только память, этого человека в мире уже нет.