Дария Беляева – Терра (страница 32)
– Монарх от Бога. А я в Бога не верю, – сказала Марина. – Но, может, хорошо бы верить. А вы как думаете?
– Я думаю, – сказал Андрейка, – у нас будет как на Западе, как в Европе. А про Бога не знаю, я его не видел и не увижу.
– Может, увидишь, не зарекайся.
– А я думаю, – сказала Марина, – что скорее будет как в Америке. Типа более дикий капитализм.
– Ну, – я пожал плечами, – мне кажется, вообще-то по-другому будет. По-другому, иначе, чем у всех. Мы ж не такие, ни азиатские, ни европейские.
– Мы ближе к Европе все-таки.
– Да, по вам монголы потоптались.
– Вы забыли Польшу! – крикнул Мэрвин, и мы стали смеяться.
Я эту шутку Буша слышал уже миллион раз, и она наконец стала смешной. Говорили еще долго, пока небо не порозовело и не стало холодно. Уснули, завернувшись в свои куртки, Алесь и Андрейка, Марина растянулась на песке, обняв себя, а мы с Мэрвином все сидели. У меня опять начала кружиться голова.
– Ты как?
– Не могу спать.
Смотрели, значит, какое небо – клубничное мороженое, ну серьезно.
– А хочешь?
– А ты как думаешь?
Я встал и поднял с песка перочинный ножик, которым вскрывали упаковку сосисок.
– Чего, зарежешь меня, дикий русский?
Я только усмехнулся, снова сел рядом, резанул себе ладонь и прижал ее ко рту Мэрвина. Он сначала удивился, округлил глаза, ужасно ржачно, беззащитно выглядел, а потом так впился, что больно стало, вытягивал кровь, высасывал, вгрызся, как безумный, и я видел, что глаза у него закрывались, закрывались. Он так и заснул – просто весь расслабился, уронил голову. С носа у него сорвалась капля крови, прям на песок. Я толкнул его назад, он не проснулся, только всхрапнул.
Сам я тоже лег, дрожал и дрожал, мне было холодно, и небо опять кружилось. На рассвете, все еще не в силах заснуть, я открыл глаза и уставился на океан. Увидел там маму, она сидела в воде, и волны омывали ее.
– Боречка, – говорила она. – Ты – это не только он, ты – это и я тоже. Ты же знаешь? И я тоже.
Протянула ко мне руку, и я знал, распухли у нее, размокли кончики пальцев, как из ванной вышла. В утреннем, слабом свете она была совершенно мертвая, ни кровинки в ней. И я вдруг вспомнил, как папа, целуя ее зубки да косточки, говорил:
– Только не бойся, Катечка, господи, как же я тебя забуду?
Я, наверное, это вспомнил, потому что отчетливо почувствовал отцовский запах поверх того, который источал мне океан. От этого или нет – а все-таки уснул.
Глава 7. Ой, темно
Так, ну тут сложно. Значит, у отца бабушкиной матери, ну той, которая жиденка спасла, брат был. Человек-то хороший, жалко, что рано сошел с ума.
В общем, он-то в Гражданскую воевал за красных, за равенство, за братство и за свободу всякую. Верил, что можно человека перешить, человека перелопатить, что станем все жить одной семьей, полюбим слабых, а сильных на хую вертеть будем.
Что станем все одинаковые, а тогда и заживем. Он был истовый коммунист, в Маркса верил, как в Бога, а Бога не боялся. Не был он циником – это для нас, крыс, редкость. Когда слышал о чужом горе, у него слезы сами лились, такая у человека душа была.
На Гражданской войне он увидел все – кишки и красные звезды, все зверства этого мира. Вернулся с медальками, поносил, поносил их да отдал своей дочери играть.
– Столько в мире боли, – говорил. – Ой, темно. И я ее увеличил, усложнил.
Такая у него вина была, стал с ума съезжать, ходил по кладбищам да смотрел, что на надгробиях пишут. Очень все точно подмечал: в землю не докричишься, такие отчаянные там слова любви, а не слышит уже никто.
Бросил жену, детей бросил, стал на кладбище жить. Вокруг коммунизм вдруг начали строить, как он мечтал, а мужик спал на могилах и грезил о том, что все закончится, вся эта мелочь да суета, и наступит покой.
Так и говорил:
– Покой один, вот что важно. Когда будет по всей земле покой, как на кладбище, тогда и коммунизм наступит, и Царствие Небесное.
Плакал горько, вспоминая мальчиков с дырами в животах, от штыков, значит. Плакал горько, вспоминая замученных голодом детей. Все плакал, хотел, чтоб глаза высохли.
А по ночам могилки мертвых копал, очищал их, значит, чтобы погань не лезла. В него за это кто-то стрельнул, в живот попал. Два дня умирал, а знаете, что говорил:
– Ой, темно. Кишки крутит. Ни во что не верю, верю только в смерть.
Стал под конец жизни как мы все, нашей стал породы.
Я про него сразу вспомнил, потому что с утра меня блевало и слезы текли, и небо, светлое – ни облачка, но какое-то очень холодное – пошатывалось. Зато умывался я океанской водой. Соленая такая, ух ты, и чувство от нее удивительное – часть чего-то огромного у тебя в ладонях.
Мэрвин спал в той же позе, и, вообще-то, положа руку на сердце, сон его был больше похож на смерть. Я подошел, подставил ладонь, ощутил его слабое, теплое дыхание. Нормально.
Марина с Андреем тоже еще спали, а Алеся я нигде не видел. Алесь, блин, угарный такой. И как ему таким жить?
Отцовского запаха я больше не чуял, вернее, он был, но далеко. Краски того дня помнятся такие слабые – утренний пляж, все пастельное, песок, светлое небо без высокого солнца, прозрачная гладь океана. И зябко так, я с тоской подумал, что мог бы в постели проснуться, мог бы в теплую ванну залезть.
– У тебя может быть сотрясение, – сказал Алесь. Он возник словно из ниоткуда, не было его, пустой пляж, все спят лежат, а тут вот он, рядом со мной стоит. Как так?
– Сотрясение, наверное, – сказал я. – Голова болит и кружится, блевать тянет. А что делать?
– Не знаю, у меня не было сотрясения.
Мы так стояли, и ветер, несущийся с воды, пронизывал нас до костей.
– Но вообще-то, – сказал он, – тебе надо к Ширли. Я адрес дам. Она многим нашим помогает. Знаешь, что в ней отлично? Она тебя не выдаст, ни ментам, ни врачам, никому на свете.
– Надежная девчуля? Она кто вообще?
– Говорит, что вольный волонтер. Студенточка медицинского.
Я порылся в кармане, достал сигареты, протянул пачку Алесю, и он легким, но каким-то механическим движением вытащил сигарету. Мы закурили. От табачного дыма меня мутило, головокружение становилось сильнее, но зато мир чуточку прояснился, я просыпался. Курил Алесь тоже странно, затягивался очень глубоко, закрывал глаза и долго выдыхал дым, весь воздух выдыхал, до легкого свиста.
– Слушай, а как это – быть птицей?
– А крысой как?
– Я ж первый спросил, ты ответь.
– Не знаю. Вот я Алесь, откуда я знаю, как быть еще какой-нибудь птицей? Я – аист.
– А что аисты делают?
– Летают.
Сука, абсурд какой. Я даже разозлился.
– Нет, что для мира делают?
Ну вот с нами, с нижнего мира существами, с норными, все понятно – чистим от болезней и бед земельку нашу. С земными зверями тоже более или менее ясно, у них работа с человеком, значит напрямую, социальная. А это что за мутная менталка?
Алесь выбросил недокуренную сигарету в океан, а я и шипения не услышал – шум волн все съел. Он сел на песок, прямо у кромки воды, оставил отпечаток ладони, который тут же слизал океан.
– Ну, вот есть ночные, есть дневные. Мэрвин, вот он небесный и ночной. Летучие мыши, они за кошмары отвечают. Они их видят, чтобы кому-то эти вещи не снились.
Вот же не любил этот человек говорить о себе. Но про Мэрвина было интересно.
– Он крови выпьет, и в кошмарный сон попадает?
– Летает во сне. Я тоже летаю, только наяву.
И я вдруг понял, какое это все маленькое. Ну сколько в мире летучих мышек? Ну, может, тысяч двадцать, и каждая делает свою маленькую работу, свой кусочек смальты в мозаику вставляет. А кошмаров сколько? Бесконечное множество, огромное море кошмаров.
А ты их вылавливай.
– Совы вот, например, наоборот, посылают сны. Вещие. Нужные. Оберегают.