Дария Беляева – Нортланд (СИ) (страница 4)
Если уж суммировать все, что я о себе знала в вопросах моей государственной пользы — я умела разделять психический аппарат человека надвое. Первая часть получалась предельно рациональной, отвечала за познание и расчет, точные действия, приказы, планы. Вторая часть располагала силой и бесконечным голодом. Их называли берсерками, потому что была в Нортланде и такая славная традиция — массовые убийства в состоянии аффекта с притуплением чувства боли. Мы разделяли их надвое, получалось две сущности в одном человеке — учитель математики и безумный монстр. В то же время они были послушны, так как статичны. В них было только то, что мы вкладывали при создании. И, уж в этом сомневаться не приходится, мы были щедры на любовь к Нортланду. За этим следил Карл.
Солдат получалось создавать только из людей, чья психика фактически распалась или никогда не пребывала в естественном состоянии. Здоровые люди сходили с ума, их чудовищная часть всегда побеждала.
Вот какая у меня была работа. Довольно эксцентрично по сравнению со смотрительницей музея дегенеративного искусства. Прежде я рассказывала заинтересованным и жадным зрителям о том, какие чудовищные вещи может измыслить человеческий разум, если государство от него отвлечется (и мы все втайне этим восхищались), сейчас я пыталась создать из дегенерата чудовище (теперь уже все вокруг скорее были напуганы). Наверное, я хотела вернуться к своей старой жизни, когда никто не замечал меня, и в музее побежденных культур, которые были наказаны уже тем, что безымянны, я рассматривала картины с женщинами в похожих на молочные коктейли платьях, цветными пятнами, рассыпанными по холстам или нежными золотыми цветами. С другой стороны, если бы великая патриотическая акция (заключавшаяся в том, что к голове моей присоединили проводки, а на экране линии взлетели вверх особенно высоко, как у эпилептика во время припадка. Вот оно — новое определение патриотизма) не состоялась, мне пришлось бы выйти замуж и завести к этому времени двоих милых карапузов, которым я пела бы о том, как ненавижу их папашу. Что ни делается, все к лучшему, как-то так ведь говорят?
Иногда я боялась, что эти высокие, острые пики на экране были всего лишь технологическим сбоем. Ничего-то я на самом деле не умела, и в час икс не справлюсь. Тогда-то я, знающая слишком много, буду утилизирована. Так что я надеялась, что определенные способности к созданию человеческих машин у меня все же есть.
Забавно, что процентов девяносто моих коллег были женщинами. Тогда как склонность к чтению мыслей проявлялась в аналогичной пропорции у мужчин. Наверное, это что-то значило.
Мы создаем мужчин, мы создаем и солдат. Они — контролируют нас. Я не была сильной или смелой, не способна была на поступок или даже на отсутствие поступка (что, возможно, в моем случае было даже ценнее). У меня были маленькие радости вроде мысли о том, что идеального гражданина Нортланда можно создать только из слабоумного. Я прятала эти мысли в самой глубине своей души, как девочки запирают свои маленькие сокровища в шкатулки, всякий раз закрывая их на ключ. Я так горячо ненавидела Нортланд, что это чувство было почти эротическим. Я скрывала его от Карла, как отсутствие нижнего белья.
Дома у меня была спрятана записная книжка, в которую я иногда записывала фразы, которые однажды, когда жизнь мне совершенно опостылеет, я превращу в роман. Я даже придумала ему название. "Нет ничего правдивого, но вам разрешается верить".
На шкале лжи и истины Нортланд находится вовсе не там, где многие думают. Нортланд существует после правды, во времена, когда она уже никому не интересна. Правда и ложь стали одинаковой бессмыслицей, все рассыпалось. Я вдруг засмеялась. Таковы мысли женщины, пытающейся оторваться от авторитетов за приготовлением картофельного салата. Я бросила взгляд на черный, тоскливый экран телевизора, но за пультом не потянулась. Тишина освобождает разум. Надо же, из меня сделали законную интеллектуалку, но только для того, чтобы я передала свои знания Рейнхарду и тем, кто будет у меня вслед за ним.
Готовить было не слишком удобно — все ножи были цепочками прикреплены к крючкам на стене. И хотя кое-какую свободу действий длина цепочек обеспечивала, приноровиться было довольно сложно. Нортланд держал в уме, что Рейнхард был непредсказуем. Пока. В его неразумной силе была опасность, но я привыкла к ней, так что она растворилась среди других сложностей в ведении хозяйства с ним. Пауля я боялась, безо всякой на то причины, больше, чем живущего в моем доме слабоумного. Я приготовила картофельный салат, затем пожарила ветчину. Теперь порцию Рейнхарда полагалось залить томатным соусом, в противном случае он просто откажется есть.
— Если бы ты только знал, какова на вкус еда без томатов, — сказала я. — Неужели тебе никогда не хотелось разнообразия?
Ему никогда не хотелось даже съесть нечетное количество кусочков, так что вопрос был избыточным. Любой вопрос в этом доме был избыточным, но я любила их задавать.
Некоторые стремились к ним не привязываться. Приносили им еду в мисках, как собакам, запирали. Мне не казалось, что подобное обращение с беззащитными кого-либо красит. И хотя, брея Рейнхарда, я частенько думала о том, чтобы перерезать ему горло — лишь из-за его близости и беспомощности, я старалась не стать кем-то, кого не смогла бы уважать. Власть над беззащитным существом развращает прежде, чем успеешь сказать "справедливость". Так что я боролась со всяким искушением от нехватки времени или из раздражения унизить Рейнхарда или обделить, даже если он никогда этого не поймет.
Он достался мне странным образом. Около года назад меня повезли в Дом Милосердия, где содержались слабоумные, подходящие для гвардии (стоит ли упоминать, что неподходящих никто и нигде не содержал, Нортланд исправно вычесывал блох). Я, в сопровождении директора Дома, восторженного, маленького человечка с круглых очках и с портсигаром, торчавшим из нагрудного кармана неаккуратным образом, ходила по идеально белым, чистым, безвидным палатам.
От меня требовалась связь.
— Вам не обязательно выбирать сегодня, — повторял директор, поправляя очки. Его нос в каких-то белесых пятнышках то и дело морщился словно бы сам по себе, вне зависимости от выражения его лица.
— Вполне можно посмотреть на них, так сказать, в динамике. Ваша работа, фройляйн Байер, требует установления тесной связи. Если хотите, один из них должен вам понравиться.
Я тогда понятия не имела, как один из них должен мне понравиться. Все они казались мне пугающими — мужчины с бессмысленными глазами, отсутствующими улыбками, раскачивающиеся не в такт, расхаживающие по комнате, странно и остро пахнущие.
Меня тошнило, но один из них должен был мне понравиться. Я расплакалась и потребовала воды, директор услужливо обмахивал меня газетой, на первой полосе которой были заверения, что есть лишь одна сила, которая может избавить Нортланд от опасности внутреннего разложения — справедливая любовь к собственному народу, сильнейшему из всех бывших когда-то на земле.
Что ж, я находилась среди его будущих сливок, грядущей военной аристократии. Как раз в тот момент один из вероятных генералов мастурбировал.
— Я понимаю, для слабой женщины это сомнительное удовольствие, но вы должны быть смелой ради нашей страны.
Я кивнула. Я решила, что согласна быть какой угодно, лишь бы уйти отсюда поскорее.
— Знаете, пожалуй мы с вами пройдемся до конца коридора, и я приеду завтра.
— Вы присмотрели кого-нибудь?
Словно в зоомагазине. Мне хотелось сказать, что я хочу увидеть их причесанными и с золотистыми бантиками прежде, чем решать.
Он был в последней палате. В отличии от других, сидел почти неподвижно, только крутил колесико у машинки, туда и обратно. Это был красивый человек с острыми, но правильными чертами, худощавым, скуластым лицом и очень светлыми волосами. Они все были красивыми, Нортланд могли представлять только привлекательные слабоумные. В этом был жутковатый контраст физического совершенства и бессмысленности, беспощадной дезадаптации, внушающей страх.
Но в нем было нечто особенное, отстраненность его была не пустой безынициативностью, но чем-то другим. Он словно бы не отличал живое от неживого, даже не заметил нас с директором. Он не смотрел в глаза, и это меня порадовало. Я подошла ближе, тогда, услышав шум, он скользнул по мне взглядом. Это не был взгляд человека, увидевшего человека. Он не знал, что надо смотреть в глаза, потому как не отличал их на лице. Он смотрел на мир совершенно по-другому, как через плотную пелену, за которой все мы превратились в тени.
— Кто это? — спросила я.
— Рейнхард Герц, — бросил директор. — Инвалид детства. Лет с четырех живет здесь. Его брали два раза, но с ним у ваших предшественниц ничего не получилось. Месяц назад в последний раз вернули. Ему остался год. После тридцати пяти их мозги уже не в той кондиции.
Они избавятся от него. Убьют. Я посмотрела на этого красивого человека, который не боялся смерти, потому что не знал, что такое смерть. Он не понимал, что ему остается всего год.
Мне тоже оставался всего год. Его утилизируют, он станет вдруг неоправданно дорог в содержании. А я буду чьей-то женой, меня тоже утилизируют, как личность, потому что мой выбор ничего не будет значить. Мы с ним были в сходной ситуации.